— Отчего приказчик мне ничего о смердах не поведал? — сердито проговорил Телятевский. — В вотчине гиль, а князь о том не ведает.

— Да шум не велик был, князь, — пряча вороватые глаза в пол, произнес Мамон. — А приказчик сказать тебе оробел. Серчаешь ты, князь, когда крестьяне не при деле.

— Довольно языком молоть, — оборвал пятидесятника Андрей Андреич и приказал. — Мужиков из подклета выгнать, кнутом поучить — и за соху.

Глава 15

БОРТНИК В СЕЛЕ ВОТЧИННОМ

Матвей вышел из дремучего бора на обрывистый берег Москвы-реки, перекрестился на золотые маковки храма Ильи Пророка и глянул на село, раскинувшееся по крутояру.

Вечерело. Солнце спряталось за взгорье. Скользили по реке, розовые тени. В густых прибрежных камышах пересвистывались погоныши-кулики, крякали дикие утки.

В Богородском тишина.

«Мужики, поди, все еще на ниве, — подумал бортник. — Долгонько князь страдников на пашне неволит. Ох, крутенек Андрей Андреич».

— Эгей, старик! Куда бредешь? — воскликнул появившийся на том берегу дозорный, выйдя из сторожевой рубленой избушки возле деревянного моста.

Мост — на дубовых сваях. Посередине реки сажени на три зияет дыра: мост разъединен. Вздыбился вверх удерживаемый по обеим сторонам цепями сосновый настил. В былые времена князь собирал немалую пошлину с Плывущих по Москве-реке торговых ладей и стругов[36].

Теперь купеческие суда проходят беспошлинно. Отменил ее грозный царь Иван Васильевич.

Бортник, услышав оклик, ступил на мост и тоже в свою очередь крикнул:

— Соедини мост, родимый. В село иду.

Дозорный широк в плечах, сивая борода клином. Он в поярковом колпаке, кумачовой рубахе, в пеньковых лаптях на босу ногу. В правой руке рогатина, за кушаком — легкая дубинка.

Караульный пытливо вгляделся в пришельца, погрозил ему кулаком.

— Ишь какой борзый! А, можа, за тобой разбойный люд прячется, али орда татарская в лесу затаилась.

— Знамо, орда, — усмехнулся бортник и в свою очередь, приставив ладонь к глазам, зорко глянул на караульного и закачал бородой, посмеиваясь.

— Плохо зришь, Гаврила. Я бы тебя в дозор не поставил. Нешто меня, Матвея-бортника, не признал?

— А и впрямь ты. Тьфу, леший. Вон как бородищей зарос, мудрено узнать, — вымолвил Гаврила и принялся крутить деревянное колесо, связанное с настилом железной цепью.

Перейдя мост, Матвей поздоровался с дозорным.

— Как жизнь на селе, Гаврила?

— Люди мрут, нам дорогу трут. Передний заднему — мост на погост. Сам-то зачем наведался?

— В лесу живу, запасы кончились. Сольцы мыслю прикупить в лавке.

— Обратно когда соберешься?

— У знакомого мужика ночь скоротаю, а на утре в свою келью подамся. Поди, пропустишь?

— Ты вот что, Матвей… — дозорный замялся, крякнул. — Чевой-то кости зудят. Вчерась с неводом бродил. На княжий стол рыбу ловил, зазяб. Может, на обратном пути чарочкой сподобишь? Мне тут до утра стоять. Я тебе и скляницу дам.

— Привык прохожих обирать. Ну, да бог с тобой, давай свою скляницу.

Гаврила моложе бортника лет на двадцать. Служил когда-то в княжьей дружине, ливонцев воевал. Возвратившись из ратного похода, пристрастился к зеленому змию и угодил под княжий гнев. Андрей Телятевский прогнал Гаврилу из дружины, отослав его в вотчину к своему управителю. С тех пор Гаврила сторожил княжьи терема и стоял на Москве-реке в дозоре.

«Шибко винцо любит. Федьке замолвить о сем бражном мужике надо. Неровен час — и это в деле сгодится», — подумал бортник, поднимаясь по узкой тропинке к селу.

Мимо черных приземистых бань прошел к ветхой, покосившейся, вросшей по самые окна в землю, избенке.

«Ай, как худо живет мужик», — покачал головой Матвей и открыл в избу дверь.

Обдало кислой вонью. В избенке полумрак. Горит лучина в светце. В правом красном углу — образ богородицы, перед иконой чадит лампадка. По закопченным стенам ползают большие черные тараканы. Возле печи — кадка с квасом. На широких лавках вдоль стен — тряпье, рваная овчина. В избушке два оконца. Одно затянуто бычьим пузырем, другое заткнуто пучком прошлогодней заплесневелой соломы.

С полатей свесили нечесаные косматые головенки трое чумазых ребятишек. Четвертый ползал возле печи. Самый меньшой уткнулся в голую грудь матери, вытаращив глазенки на вошедшего.

Матвей приставил свой посох к печи, перекрестился на божницу.

— Здорова будь, бабонька. Дома ли хозяин твой?

— Здравствуй, батюшка. Припозднился чевой-то Афонюшка мой на княжьей ниве.

Баба оторвала от груди младенца, уложила его в зыбку, затем смахнула с лавки тряпье.

— Присядь, батюшка. Сичас, поди, заявится государь мой.

Догорал огонек в светце. Хозяйка достала новую лучину, запалила.

— Мамка-а, и-ись, — пропищал ползавший возле печи мальчонка лет четырех, ухватив мать за подол домотканого сарафана.

Мать шлепнула мальчонку по заду и уселась за прялку, которая в каждой избе — подспорье. Сбывала пряжу оборотистому, тароватому мужику — мельнику Евстигнею, который бойко торговал на Москве всякой всячиной. Обычно менял мельник у мужиков за малую меру ржи лапти, овчины, деготь, хомуты, пряжу… Тем, хотя и впроголодь, кормились.

Вскоре заявился в избу и Афоня Шмоток. Сбросил войлочный колпак в угол, уселся на лавку, устало вытянув ноги, выжидаюче поглядывал на нежданного гостя.

— Из лесу к тебе пришел. Матвеем меня кличут. Живу на заимке, на князя бортничаю, — заговорил старик.

— Как же, слышал. Исай как-то о тебе сказывал… Собери-ка, Агафья, вечерять.

Агафья вздохнула и руками развела.

— А и вечерять-то нечего, батюшка. Токмо шти пустые да квас.

— И то ладно. Подавай чего бог послал. В животе урчит.

Агафья загремела ухватом. Ребятенки сползли с полатей, придвинулись к столу — худые, вихрастые, в темных до пят рубашках — заплатка на заплатке.

— Не шибко, вижу, живешь, родимый.

— А-а! — махнул рукой Афоня. — В воде черти, а земле черви, в Крыму татаре, в Москве бояре, в лесу сучки, в городе крючки, лезь к мерину в пузо: там оконце вставишь, да и зимовать себе станешь.

Бортник только головой мотнул на Афонину мудреную речь.

— С поля пришел?

— С него, окаянного. Замучило полюшко, ох, как замучило. Селяне землицу беглых мужиков на князя поднимают. Меня вот тоже седни к сохе приставили. Князь своих лошадей из конюшни выделил. Всех бобылей повыгоняли. А мужики гневаются. Троица на носу — а свои десятины не начинали.

Агафья налила из горшка в большую деревянную чашку щей из кислой капусты, подала ложки и по вареному кругляшу-свекольнику.

— Ты уж не обессудь, батюшка. Хлебушка с Евдокии нет у нас. Шти свеклой закусываем, все животу посытней.

Перед едой все встали, помолились на икону и принялись за скудное варево. Матвей, хотя и не проголодался, но отказываться от снеди не стал грех. Таков на селе среди мужиков обычай. Уж коли в гости забрел — не чванься и справно вкушай все, что на стол подадут.

Хоть и постная еда, но хозяева и ребятенки ели жадно, торопливо. Афоня то и дело стучал деревянной ложкой по чумазым лбам мальчонок, не в свою очередь тянувшихся в чашку за варевом. Трапеза на Руси — святыня. Упаси бог издревле заведенный порядок нарушить и вперед старшего в чашку забраться.

Повечеряли. Ребятенки снова полезли на полати. В зыбке закричал младенец. Этот от Афони, другие — от прежнего покойного хозяина, рано ушедшего в землю с голодной крестьянской доли.

— Пойдем-ка во двор, родимый. Душно чего-то в избе, — предложил бортник.

— Привык в лесу вольготно жить. Эдак бы каждый мужик бортничать сошел, да князь не велит. Ему хлебушек нужен, а медок твой — забава. Нонче вон просились бобыли на бортничество податься, так князь кнутом постращал. Вам, сказывает, по земле ходить богом и мною указано, — подковырнул старика Шмоток.

— Бортничать тоже, милок, не сладко. Среди зверья живу. Да и годы не те. Оброк, почитай, вдвое князь увеличил, а дику пчелу старикам ловить не с руки.

вернуться

36

Струг — старинное русское деревянное судно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: