Значит ли это, что единственным результатом Закона о реформе стало возникновение в стране одного из тех сословных интересов, которые мы ныне столь громко поносим как препятствия на пути всеобщего окультуривания? Не совсем так. Косвенное воздействие Закона о реформе не столь уж и мало и, в конечном итоге, может привести к серьезным последствиям. Он заставил людей напрячь извилины; расширил горизонты политического опыта; побудил общественное сознание хоть немного поразмыслить о событиях нашей национальной истории, разузнать о том, чем были обусловлены некоторые социальные аномалии, которые, как выяснилось, имели место отнюдь не в стародавние времена, в чем наших граждан клятвенно уверяли и источником которых стали причины, весьма отличные от тех, что их учили принимать на веру. Кроме того, Закон о реформе непреднамеренно воспитал и подготовил общественный разум, к которому можно будет обратиться — и уже не безнадежно — в попытке развеять тайны, что на протяжении почти трех столетий силами партийных писателей пополняли нашу национальную историю: ведь, пока они не разгаданы, бесполезно разбираться в политических воззрениях и подбирать лекарство от социальных зол.

События 1830 года{150} никак не изменили образ мыслей и жизни Чарльза Эгремонта. В политических делах он брал пример с матери, которая вела с ним постоянную переписку. Леди Марни была выдающейся «государственной дамой», подобно леди Карлайл{151} во времена Карла I, большим другом леди Сент-Джулианс и самой известной и ярой сторонницей герцогского правления. Когда ее герой был низложен, первым чувством, которое она испытала, было крайнее изумление дерзости его противников, разбавленное снисходительным сочувствием их глупому тщеславию и мимолетной карьере. Неделю она провела в восторженном ожидании того, что за его милостью отправят вновь, и по секрету сообщала всем и каждому, что «эти люди не смогут сформировать кабинет». Когда же колокольный звон возвестил мир, принятие реформы и дальнейшую оптимизацию, она горько улыбнулась — ей стало жаль лорда Грея{152}, о котором она была лучшего мнения, — и отмерила новому правительству год, после чего, желая успокоить себя саму, едко окрестила всё это «очередной аферой Каннинга». Наконец, появился Билль о реформе, и никто так от души не смеялся над ним, как леди Марни, — даже члены Палаты общин, которым его представили.

Билль отвергли, и леди Марни устроила грандиозный бал, чтобы отпраздновать это событие, а заодно и утешить лондонских торговцев, не получивших ожидаемого избирательного права. Она уже готовилась возвратиться к своим обязанностям при дворе, когда, к ее великому изумлению, пушечные залпы возвестили о роспуске парламента. Леди Марни побледнела; она была слишком глубоко посвящена в тайны Тэдпоула и Тэйпера{153}, чтобы сомневаться в последствиях этого события; она упала в кресло и объявила лорда Грея предателем своего сословия.

Леди Марни, которая шесть месяцев писала сыну в Оксфорд очаровательнейшие письма, полные шуток и насмешек над кабинетом министров, теперь сообщила Эгремонту, что революция неизбежна, что любую собственность немедля конфискуют, бедного обманутого короля возведут на плаху или в лучшем случае вышлют назад в Ганновер{154}, и всех аристократов и наиболее влиятельных дворян, а также каждого, кто хоть чем-нибудь владеет, безжалостно отправят на гильотину.

Независимо от того, удастся ли его друзьям тотчас вернуть себе власть или же их имущество будет конфисковано без остатка, Чарльз Эгремонт, казалось, сделал из этого всего один практический вывод. Carpe diem{155}. А потому он настоял на том, что его карьера в Оксфорде пока подождет, и в 1833 году вышел в свет: младший сын с экстравагантными вкусами и дорогостоящими привычками, с репутацией человека, наделенного выдающимися способностями, хоть и недостаточно образованного, ибо знания, полученные им в Итоне, были чрезвычайно поверхностны, а студента впоследствии из него не вышло; обладатель множества характерных мужских качеств и внешности, что немедленно располагало к нему людей и вызывало их симпатию. По правде говоря, едва ли какой-нибудь физиолог сумел бы определить по чертам лица и поведению Эгремонта род его занятий и особенности характера. В минуты покоя его внешний вид и выражение лица становились задумчивыми; красиво вылепленный лоб говорил об утонченности; форма рта выдавала дружелюбный характер, а темно-карие глаза лучились нежностью. Когда он разговаривал, его приятный голос гармонировал с обликом.

Два года, проведенные в самых изысканных кругах нашего общества, благотворно повлияли на характер Эгремонта в целом и, можно сказать, завершили его воспитание. У него хватило ума и вкуса, чтобы не позволить своему пристрастию к спорту выйти за рамки приличий; он вверил себя деликатной и благодетельной власти женщин, и это, как обыкновенно бывает, смягчило его нрав и отточило остроумие. Эгремонту повезло с рассудительной матерью, и он дорожил этим бесценным даром. Леди Марни превосходно знала общество и была в некотором роде знакома с человеческой натурой, считая при этом, что проникла в самую ее суть; она гордилась своим тактом и действительно была очень находчива, но до того напориста, что искусство ее казалось слишком прямолинейным; необычайно искушенная в светских делах и в то же время не чуждая импульсивности, она была жизнерадостна и могла бы прослыть весьма милой, если бы без устали не хлопотала о том, как же ей блеснуть остроумием, — и, несомненно, приобрела бы куда большее влияние в свете, если бы не столь сильно стремилась продемонстрировать свое искусство. Как бы то ни было, благодаря личному очарованию, естественным (а если необходимо, лощеным) манерам, быстроте ума, живой речи, бодрости духа и высокому социальному положению леди Марни оставалась всеобщей любимицей; ее дети души в ней не чаяли, ибо она была любящей и, по правде сказать, образцовой матерью.

Когда Эгремонту было двадцать четыре, он влюбился; и то было настоящее чувство. Как и все прочие, он порхал с цветка на цветок; как и все прочие, не раз воображал, будто самый благоуханный еще впереди, и летел себе дальше. И вот теперь он сам оказался пленен без остатка. Его божеством стала новая красавица; целый мир пел ей дифирамбы. Решился и Эгремонт. Леди Арабелла была не только красива, но также умна и обворожительна. Ее присутствие было подобно вдохновению — во всяком случае, для Эгремонта. Она соблаговолила ответить на его ухаживания; дала понять, что усилия его замечены; их имена были упомянуты вместе. Эгремонт тешил себя мечтами. Он жалел, что не занят никакой деятельностью; жалел, что растратил и так небольшое наследство, которое оставил ему отец; рассуждал о любви в шалаше — и арендовал дворец; рассуждал, как бы ему держаться поближе к матери — и подальше от брата; думал о законах и Церкви; одно время думал о Новой Зеландии. Баловень судьбы и моды, Эгремонт впервые за свою жизнь был вынужден признать: невзирая на наносной блеск, есть в его положении нечто такое, что может обеспечить ему печальную и горькую участь после того, как упорхнет его юность и померкнет сияние высшего света.

От этих размышлений его пробудила болезненная перемена в поведении возлюбленной. Матушка леди Арабеллы забила тревогу. Ей нравилось, что дочерью восторгаются, пусть даже и младшие сыновья, коль скоро они заметны в свете, — но лишь на почтительном расстоянии. Имя мистера Эгремонта упоминалось слишком уж часто. Дошло до того, что оно вкупе с именем ее дочери появилось в какой-то воскресной газетенке. Требовались самые решительные меры — и они были приняты. Молодые люди по-прежнему улыбались друг другу при встрече, по-прежнему мило ворковали, но словно по воле какой-то волшебной хитрости, которая, признаться, даже озадачила Эгремонта, их встречи день ото дня становились всё реже, а возможностей для бесед находилось всё меньше. В конце светского сезона леди Арабелла выбрала из массы равно достойных обожателей юного пэра, обладателя большого имения, к тому же отпрыска «старинной знати»{156} (это обстоятельство чрезвычайно льстило невесте, чей дедушка был всего-навсего одним из директоров Ост-Индской компании{157}).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: