В своей рецензии на данный роман Теккерей проницательно отметил влияние на Дизраэли идей карлейлевских лекций «Почитание героев». Честолюбие, которое движет Конингсби, сродни побудительным мотивам персонажей Карлейля.

Это героическое чувство; чувство, которое в древние времена вызывало к жизни полубогов; без него ни одно государство не может быть в безопасности; без него политические институты утрачивают свою суть, корона становится шутовской погремушкой, Церковь — организацией, парламент — дискуссионным клубом, а само понятие цивилизации — всего лишь преходящей, мимолетной мечтой.

(Ibid.)

Еще в «Sartor Resartus» Карлейль провозгласил, что творцы, гении, аристократы способностей являются портными истории: они указывают человечеству путь развития, будучи его пророками (см.: Carlyle 1858: 177). Конингсби и здесь занимает сторону Карлейля.

С каждым днем эрудиция приобретает бóльшую ценность, чем происхождение. Если ты хочешь достигнуть величия, ты должен давать людям новые идеи, обучать их новым словам, изменять их нравы, преобразовывать их законы, искоренять предрассудки и опровергать убеждения.

(Disraeli 1983: 474)

Конингсби недаром исповедует такие воззрения: перед избирателями Дарлфорда он демонстрирует, что является аристократом не только по рождению, но и по способностям, и они восторженно принимают его, «словно какого-нибудь провидца» (Disraeli 198: 491). Если Вивиан Грей и Контарини Флеминг в том или ином виде воплотили «субъективный импульс» писателя, то Конингсби, по словам Шварца, «воплотил художественный вымысел, который поддерживал Дизраэли» в реальной жизни, иначе говоря, оказался «поведенческой моделью [его] собственного изобретения» (Schwarz 1979: 92).

По отношению к главному герою Сидония играет ту же роль, что Винтер для Контарини Флеминга: он пробуждает в его душе то, что заложено в ней изначально. Сидония направляет мысли Конингсби так, что честолюбие, которое проявилось в нем еще во время обучения в Итоне, принимает героический характер. Он внушает Конингсби: «Почти всё, что является великим, создано молодежью», «История героев — это история молодых», «Взращивай в своей душе великие мысли. Вера в героическое творит героев» (Disraeli 1983: 145–146). Конингсби особенно сильно ощущает на себе воздействие подобных утверждений, поскольку Сидония окружен таинственным ореолом романтической исключительности. Уже в первых рецензиях, появившихся сразу после выхода «Конингсби», фигура Сидонии вызывала разноречивые оценки; неодинаково трактуется она и современными нам исследователями. Сидония, по мнению Блейка (вторящего в данном случае Монктону Милнсу), — это «гибрид барона Ротшильда и самого Дизраэли» (Blake 1966b: 202). Как полагает Шварц, в образе Сидонии Дизраэли воплотил еще одну «воображаемую модель индивидуального поведения» (Schwarz 1979: 92). «Если Дизраэли — человек действия находит свое отражение в образе Конингсби, то Дизраэли-художник — в образе Сидонии, еврейского эрудита, который понимает окружающий мир глубже, чем другие люди» (Ibid.: 96). Флавин полагает, что «Сидония ведет себя как мудрый, уверенный в себе выразитель взглядов Дизраэли, направляющий энергию Конингсби», и в таком своем качестве предстает «в роли абстрактного проводника, а не человека из реального мира» (Flavin 2005: 81, 82). На подобной же точке зрения решительно настаивает Ричард Левин:

Дизраэли совершенно ясно дает понять, что Сидония обладает сверхъестественными способностями: он знает всё, говорит на всех языках и дает советы главам любых правительств; по богатству и положению в обществе он не имеет равных; не признаёт своим отечеством ни одну страну — но его почитают и приветствуют во всех странах. Словом, Сидония не является «персонажем» в обычном смысле слова, он олицетворяет прием, посредством которого Дизраэли приводит Конингсби к осознанию героического начала.

(Levine 1968: 75)

Такая характеристика Сидонии, преувеличенная даже в сравнении с теми утрированными совершенствами и социальными преимуществами, которыми он наделен, плохо согласуется с авторским описанием Сидонии как романтического героя, не до конца удовлетворенного жизнью. Ср. характеристику Сидонии в романе:

Человеку его положения всё же мог бы представиться один надежный источник счастья и радости <…>. Он мог бы раскрыть этот неиссякаемый родник блаженства, который таило в себе его чуткое сердце… Но для Сидонии то была книга за семью печатями. Имелась в его организме одна особенность, а может быть, великий недостаток. Он был начисто лишен привязанностей. Было бы грубо назвать его бессердечным: он мог быть восприимчив к глубоким чувствам — но только если речь шла не об отдельно взятом человеке. <…>. Женщины были для него игрушкой, мужчины — механизмом.

(Disraeli 1983: 239)

Данное описание отличительных черт Сидонии не позволяет принять утверждение Ричарда Левина о том, что «Сидония появляется для наставления Конингсби», наподобие того, как «Афина нисходит к Одиссею или же дух прошедшего Рождества посещает Скруджа» (Levine 1968: 75), как минимум потому, что мы имеем дело не с античным эпосом или диккенсовской рождественской сказкой, а с жанром совсем иного рода.

Исследователи выявляют неувязки в образе Сидонии. На одну из них указывает Шварц, отмечающий, что авторская характеристика отношения Сидонии к любым привязанностям «представляет в ложном свете его последующие действия в отношении Лукреции и его дружбу с Конингсби». Далее Шварц замечает, что, хотя Сидония совершенно «чужд обычного ухаживания <…>, его расставание с Лукрецией невольно наводит на мысль, что Дизраэли в своем рассмотрении персонажа не всегда отдает должное его психологической сложности» (Schwarz 1979: 97–98). Еще одна несообразность заключается в противоречии между романтической антиутилитаристской убежденностью Сидонии в том, что «человек <…> всегда неотразим, когда обращается к воображению» (Disraeli 1983: 262), и тем первостепенным значением, которое он придает, по словам автора, «машине в сфере своих личных привязанностей». Но и это не всё. Как сообщает автор, Сидония был «хозяином и властителем мирового финансового рынка и конечно же фактическим хозяином и властителем всего остального» (Ibid.: 236). Здесь, отмечает Флавин, «мы сталкиваемся с непроясненным парадоксом: выбирая между властью воображения и властью капитала, Сидония отдает предпочтение первой, но именно финансовая мощь Сидонии определяет его общественный вес и влияние» (Flavin 2005: 82).

Очевидные неувязки, проступающие в авторской характеристике Сидонии, обнажают тенденциозность этого образа. Сидония, как и Алрой, воплощает «идеальное честолюбие» Дизраэли, но героизация евреев перенесена из прошлого в настоящее, и она иллюстрируется не только биографией Сидонии, но и его рассуждениями о «расе». Роберт Блейк пишет по этому поводу:

В то время как Дизраэли сочинял свой роман, часто прибегали к понятию «раса» <…>. Многие английские писатели говорили о саксонской, норманнской, тевтонской или латинской «крови». Когда Дизраэли вкладывал в уста Сидонии слова: «Всё есть раса, никакой другой истины не существует» или утверждение: «Дело в том, что нельзя уничтожить чистую расу, сформировавшуюся на Кавказе», его читатели не относились к этому как к бессмысленной ерунде, за которую мы сегодня принимаем данные тезисы. Всё, что Дизраэли пытается сделать, — это оправдать собственное еврейское происхождение и провозгласить, что евреям, которые совершенно не заслуживают презрения, следует оказывать предпочтение перед всеми другими нациями.

(Blake 1966b: 202)

В 1844 году время антропосоциологии Жозефа Гобино (1816–1882) и Жоржа Лапужа (1854–1936) еще не пришло, но мысли, подготовившие ее, как признаёт Блейк, «уже за годы до того витали в воздухе» (Blake 1966b: 202). Известно, к чему антропосоциологические теории привели в конечном итоге в XX веке. Поэтому нельзя не согласиться с Флавином в том, что аналогичные идеи у Дизраэли являются «вредоносными с политической точки зрения», а «сосредоточенность на чистоте расы становится необычайно горьким аспектом философских взглядов Дизраэли, по мере того как развивается его литературное творчество» (Flavin 2005: 80).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: