— Я всецело за то, чтобы они примкнули к процессии, — сказал Эгремонт.
— Всё не так уж и однозначно, — важно пояснил сэр Вавассур, — и, сказать по правде, хоть мы и были тверды, формулируя в наших петициях справедливые требования относительно того, что касается «почетных званий, дополнительных титулов, персональных знаков отличия и увеличения числа геральдических символов», я не уверен, что стану настаивать на обязательном выполнении каждого пункта, если правительство продемонстрирует готовность решить данный вопрос в либеральном ключе. Положим, я даже готов, сколь ни велика эта жертва, отказаться от своих притязаний на дополнительные титулы для наших старших сыновей, если, к примеру, нас обеспечат коронами.
— Стыдно, стыдно, сэр Вавассур, — серьезно произнес Эгремонт, — вспомните о принципе: цель оправдывает средства, никаких уступок.
— Вы правы, — согласился баронет, слегка покраснев, — и, знаете, мистер Эгремонт, вы мой единственный знакомец не из нашего сословия, который здраво отнесся к столь важному вопросу, — а ведь он, что ни говори, является крайне насущным.
Глава третья
Сельский городок Марни{206} располагался в тех местах, удивительное великолепие которых нетрудно вообразить: широкая долина, граничащая с берегом чистой и бурно текущей реки, раскинулась среди заливных лугов и цветущих деревьев, под защитой волнистой гряды величавых холмов, густо поросших зеленью. Путешественник, который оказывался на взгорье с противоположной стороны долины, нередко останавливался, чтобы полюбоваться жизнерадостным видом, воскрешавшим в памяти традиционное поэтическое именование родной страны{207}.
Какой прекрасный обман чувств! Ведь за этим веселым пейзажем скрывались нищета и болезни, пожиравшие плоть несчастных местных жителей.
Контраст между внутренним состоянием городка и тем, как он представал извне, был столь же разителен, сколь и исполнен боли. Если не считать унылой главной улицы, вполне обычной по меркам аграрного рыночного поселения, нескольких мрачного вида особняков, грязного постоялого двора и мелочной товарной биржи, Марни состоял в основном из множества узких и тесных переулков, образованных лачугами, которые были сложены из булыжника либо неотесанных камней, даже не скрепленных цементом; и то ли старость тому виной, то ли дрянные материалы, но со стороны эти дома казались ужасно ветхими, того гляди, развалятся. В видневшихся тут и там щелях свободно гулял ветер; накренившиеся печные трубы утратили половину своей былой высоты; прогнившие стропила явно перекосились; многие соломенные крыши зияли дырами, открытыми дождю и ветру, и все до единой не отвечали своему назначению — защищать от дурной погоды; больше они подходили для того, чтобы венчать навозную кучу, нежели дом. Перед входом в подобные жилища, — а зачастую и вокруг них, — пролегали открытые стоки, полные объедков, очистков и отбросов, которые гнили и распространяли заразу; порой они в неверном своем течении заполняли нечистотами ямы или разливались в огромные стоячие лужи, отчего сильно забродивший раствор жидкой мерзости всех сортов попадал на почву и густо пропитывал стены и землю вокруг.
В этих убогих жилищах редко бывало больше двух комнат, в одной из которых приходилось спать всей семье, как бы многочисленна она ни была, независимо от возраста и пола домочадцев, невзирая на их страдания. В такой вот убогой комнатенке, где по стенам струится вода, крыша пропускает свет и даже зимой не горит очаг, в священных родовых муках добродетельная мать, окруженная тремя поколениями родственников (их вынужденное присутствие для роженицы в этот тягостный час хуже любых страданий) дает жизнь очередной жертве нашей безумной цивилизации; а в другом углу лежит отец рождающегося ребенка, пораженный тифом, который пропитанное заразой жилище вдохнуло в его вены и чьей следующей жертвой, наверное, уготовано стать новорожденному малышу. Эти кишащие паразитами постройки не имели ни окон, ни дверей, способных защитить от непогоды, впустить в дом солнце или проветрить комнаты; влажная, гнилая солома крыши дышала малярией, как и все прочие разлагающиеся природные материалы. В жилых помещениях не было ни дощатых, ни каменных полов, а поскольку некоторые дома располагались в сырых низинах, которые постоянно затопляла река (и притом находились они обыкновенно намного ниже уровня дороги), то нередко пробивавшиеся сквозь грязь водяные потоки превращали земляной пол в глинистую жижу, и порой можно было увидеть тянущиеся от самых дверей канавки для отвода воды, в то время как сама дверь слетала с петель и служила для детей спасительным островком в затопленном доме. В большинстве этих лачуг не было никаких, даже простейших, удобств самого грубого характера; возле каждой двери вырастала гора нечистот, которые шли на удобрение; так что стоило бедняку отворить свое тесное обиталище в надежде ощутить свежий летний ветерок, как в нос ему ударяла зловонная смесь, которая поднималась от преющих навозных куч.
Этот самый городок Марни был местом, куда стекался рабочий люд со всех близлежащих деревень, поскольку владельцы окрестных земель уже в течение полувека постепенно избавлялись от бедняцких хибар на своих землях, дабы освободить себя от затрат на их содержание; обездоленные крестьяне толпами направлялись в Марни, где некогда, еще в годы войны{208}, мануфактура позволяла им хоть как-то сводить концы с концами; но с тех пор прошло много лет, и фабричные колеса уже давно не тревожили вод реки Мар.
Лишившись и этого источника существования, люди снова постепенно разбрелись по земле, которая, по сути, уже отвергла их, — и продолжили кое-как кормиться от ее неподатливой груди. Местные прихожане недоверчиво отнеслись к их возвращению — и всеми правдами и неправдами мешали обустройству крестьян на старом месте. Те, кому труд их был выгоден, тщательно следили, чтобы вернувшиеся не пустили корни; и, хотя из-за невероятной конкуренции в королевстве оставалось совсем немного рабочих мест (где платили и того меньше), счастливцы, которым всё же перепал этот скудный заработок, были вынуждены, в придачу к тяготам труда, совершать утомительное путешествие, чтобы добраться до нужного места, — а вечером держали обратный путь к своим жалким лачугам, порочащим само понятие дома. Именно в один из этих домов, над которыми реяла малярия, а внутри, вокруг едва теплящегося домашнего очага, помимо изможденного работой семейства, теснились еще и гости: Болезненный Жар во всех его проявлениях, бледная Чахотка, изнуряющий Синохус{209} и дрожащая Лихорадка, — и возвращался, возделав обширные поля доброй Англии{210}, британский крестьянин, гордость всей страны{211}, возвращался, чтобы сражаться с худшими из болезней, — и это при том, что нелегко сыскать тело, менее приспособленное для такой борьбы; тело, изнуренное непосильным трудом, никогда не знавшее мясной пищи; тело, не имеющее возможности переменить лохмотья, которые дождь промочил до нитки, — и обязанное лесному бурелому за жалкое топливо для бедняцкого камелька.
Эти несчастные могли бы обратить взоры на вознесшийся над ними одинокий шпиль избавительницы от земных страданий и предвестницы чудесного равенства — только вот Святая Церковь в Марни забыла о своей возвышенной миссии. Читатель уже знаком с викарием, благонравным человеком, который, будучи уверен, что исполняет свой долг, читал по две проповеди в неделю, тем самым обучая паству смирению, и возносил хвалу за дарованные ему блага. Слушали его проповеди в основном обитатели главной улицы да несколько мелкопоместных дворян, которые жили неподалеку. Лорд и леди Марни в сопровождении капитана Грауса с заслуживающим похвалы постоянством приходили на службу каждое воскресное утро; их провожали в скрытое от посторонних взглядов помещение: оно располагалось под занимавшей половину хоров кафедрой, а стены его были обиты алой узорчатой тканью; там стояли удобные кресла и — для всех желающих — пухлые молитвенные скамеечки. Прочие обитатели Марни находили прибежище в местах религиозных собраний, которых было хоть пруд пруди: неказистые домики из недожженного кирпича с намалеванными краской названиями: Сион, Вефиль, Вифезда{212} — имена далеких земель на языке гонимого древнего народа; и всё же лежавшая на них печать божественного начала обладала такой неведомой силой, что и в XIX веке наполняла спокойствием и утешением истомленные тела и истерзанные души англосаксонских крестьян.