За всеми этими церковными спорами мы охотно забываем, что Новый Завет — это, откровенно говоря, всего лишь приложение. Иегова-Иисус пришел, чтобы дополнить «Закон и пророки»{324}. Христианство — это иудаизм во всей его полноте, иначе оно не более чем пустой звук. Христианство без иудаизма непостижимо, иудаизм без христианства неполон{325}. Что же прикажете делать Риму с его полнотой и с его истоками? Закон прогремел не с Капитолийского холма;{326} божественное искупление совершилось отнюдь не на Mons Sacer{327}. Нет же! Наше духовенство ведет свой род непосредственно от Иеговы; обряды и таинства Его Церкви суть предписания Его высшего разума. Римская Церковь на полном серьезе кичится своим статусом, утверждая, будто от того, признают ли ее непогрешимой, зависит сама истинность Нового Завета. Истинность Нового Завета зависит от того, насколько он сообразен книгам Ветхого Завета. Верен ли Рим обоим? Я понимаю, что Церковь — организация насквозь католическая; она пригодна для любой страны и любой эпохи. Я ни за что не соглашусь, будто необходимо иметь зримого руководителя в определенной точке мира; но, приведись мне разыскивать такую, я бы точно не выбрал Рим. И пусть история его достопамятна, я так и не смог обнаружить на ее скрижалях ни единого свидетельства столь высокой миссии. И когда Всемогущий вочеловечился, тело, которое избрал для себя Бог-Слово{328}, было вовсе не телом римлянина. Пророки не были римлянами; апостолы не были римлянами; и Дева, на которую снизошло величайшее благословение, — что-то не доводилось мне слышать, будто она была римлянкой. Нет, я бы обратил свой взор на страну более далекую, чем Италия, и на город, который святостью своей превосходит сам Рим.

Глава тринадцатая

Занимался облачный, пасмурный рассвет. Холодный засушливый ветер налетел с востока и гулял теперь по безмолвным улицам Моубрея. Час ночных звуков уже прошел, а время дневных еще не настало. Повсюду царила тишина, беспробудная и завораживающая.

Вдруг раздается чей-то голос, затем шаги. Первые шаги новой трудовой недели. На тротуаре появляется человек, закутанный в теплое пальто; в руках у него (по крайней мере, так кажется на первый взгляд) некое подобие пастушьего посоха — только ручка подлинней. Он торопливо идет вдоль домов и на ходу коротко стучит в окна. Шумно грохочут рамы, одна за другой. По мере продвижения он достает до окон самых верхних этажей (так вот зачем его орудию длинная ручка!), чьих обитателей непременно должен разбудить. А обитают там фабричные девчонки, которые собирают деньги по районной подписке и нанимают таких вестников утра; ведь только неукоснительно следуя этой традиции, можно избежать штрафа, который однозначно грозит тем, кто не приходит к воротам фабрики до окончания колокольного звона.

Сибилла i_020.png

Человек, закутанный в теплое пальто, торопливо идет вдоль домов и на ходу коротко стучит в окна.

Затем означенный часовой покинул улицы и нырнул во двор через одну из крохотных арок, о которых упоминалось ранее. Здесь квартировала изрядная доля его нанимателей; и длинный посох, словно по воле какого-то ловкого трюка, загремел как будто со всех сторон, заколотил сразу в десятки окон. Вот часовой дошел до конца двора и уже хотел было постучать в окно верхнего этажа, когда то неожиданно распахнулось, и бледный, осунувшийся человек уныло обратился к вестнику утра.

— Симмонс, — сказал человек, — сюда больше не нужно стучать — дочь ушла от нас.

— Что же она, ушла от Уэбстера?

— От Уэбстера — нет, а вот от нас — да. Она уже давно сетовала на свою тяжкую участь: «Трудишься, как рабыня, и то не ради себя». Вот и ушла, чтобы жить отдельно; все они уходят.

— Плохо дело, — сказал страж; в его голосе сквозило сочувствие.

— Немногим хуже, чем сидеть на шее у родных детей, — мрачно ответил мужчина.

— А что же твоя благоверная?

— Хворает, куда она денется. Генриетта не появлялась дома с вечера пятницы. Она тебе сколыа>нибудь должна?

— Ни полпенни. Она была аккуратна, как маленькая пчелка — и всегда платила в понедельник утром. Жаль, что так вышло, сосед.

— На всё воля Божья. Нынче у всех трудные времена. — И, не закрывая окна, мужчина вернулся в каморку.

Его съемное жилище представляло собой одну-единственную комнату. В центре ее помещался ткацкий станок, установленный так, чтобы на него падало как можно больше света — насколько это вообще позволял царивший здесь полумрак. В двух углах комнаты на полу были разложены тюфяки, которые при необходимости скрывала клетчатая занавеска на веревке. На одном из них лежала больная жена; на другом — трое маленьких деток: две девочки (старшенькой скоро исполнится восемь), а между ними — малютка-братик. Железный чайник над очагом, на полке вдоль стены — несколько свечей, пара шведских спичек{329}, две оловянные кружки, соль в картонке и железная ложка. Поодаль, у самой стены, расположилась тяжелая громадина: не то стол, не то комод — она стояла здесь испокон веку, как и подпираемая ею скамья.

Мужчина сел за станок и занялся своим каждодневным делом.

— Трудишься по двенадцать часов в день, зарабатываешь пенни в час; и даже эта работа — в счет долга! Чем это кончится? Или же этому конца не будет? — Он обвел взглядом свои кружки, соль в картонке, железную ложку. В дальнем углу сиротливой комнаты, где нет ни еды, ни горючего, ни мебели, четыре зависящие от него живые души лежат в своих жалких постелях, потому как одежды у них тоже нет. — Не могу же я продать мой станок, — продолжал мужчина, — по цене никудышных дров, я ведь платил за него золотом. Не порок довел меня до этого, не леность, не безрассудство. Я был рожден для труда и был не прочь трудиться{330}. Я любил свой станок, и станок отвечал мне тем же. Он подарил мне домик в родной деревне, окруженный цветущим садом, — и не ревновал, когда тот требовал от меня заботы. Времени хватало на них обоих. Он даровал мне в жены девушку, любовь всей моей жизни; это он собрал моих ребятишек вокруг домашнего очага, где царил покой и достаток. Я был доволен, я не искал другой участи. И вовсе не беды заставляют меня с нежностью вспоминать прошлое.

Тогда почему же я здесь? Почему я — и еще шестьсот тысяч подданных Ее Величества, честных, преданных, работящих, — почему же мы, после стольких лет отважных сражений из года в год опускаемся всё ниже и ниже, почему нас выдворяют из наших опрятных и веселых жилищ, наших сельских домиков, которые мы так любили, — а всё для того, чтобы мы сначала подались в соседние бесприютные города, а затем постепенно скрючились в тесных подвалах или нашли убогую конуру, вроде этой, где нет даже самого необходимого? Сначала простейшие бытовые удобства, потом одежда и наконец еда исчезли из нашей жизни.

А всё потому, что Капиталист отыскал себе невольника, который вытеснил человеческий труд и смекалку. Когда-то давно работник был мастеровым, теперь же он, в лучшем случае, надсмотрщик за машинами; да и это занятие порой вырывают у него из рук, отдают женщинам и детям. Капиталист процветает, загребает неслыханные богатства — мы же опускаемся всё ниже и ниже, ниже уровня вьючных животных: кормят их сытнее, чем нас, да и заботятся лучше. А если верить нынешней системе, так от них и вовсе пользы больше. И вот, поди ж ты, нам будут говорить, что у Капитала и Труда одинаковые интересы!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: