Вестминстерское аббатство{459} тянется к небесам — а внизу идет жестокая борьба между фракциями. В этой священной ограде вершились самые отважные подвиги и происходили гнуснейшие из деяний людских: святотатство и грабеж, убийство и предательство. Здесь предавались разбою с величайшим по меркам современности размахом; здесь десять тысяч поместий, что принадлежали Ордену тамплиеров, безо всякого основания и под каким-то невразумительным предлогом были изъяты за один день и поделены между монархом и его приближенными;{460} здесь колоссальное церковное достояние, что независимо от символов веры принадлежало и до сих пор принадлежит народу, было в разное время и под разными предлогами захвачено группой людей, которые силами парламентского большинства непрестанно меняли религию (как родной страны, так и свою собственную), но никогда не возвращали награбленное добро. Здесь же зародился чудовищный замысел, подобного которому не могло возникнуть даже в патрицианском Риме в самую жестокую его пору: отдать под залог казенную промышленность, чтобы приумножить и обезопасить частную собственность; английский народ, разобщенный, униженный, и по сей день жестоко расплачивается за этот поступок. Здесь осуждали невинных и истязали их до смерти; здесь добродетельный и умелый государь{461} принял венец мученика, а всё потому, что он решил, что помимо остальных благ, уготованных им для простого народа, населению будет намного полезней, если хозяйственные организации нашей державы станут облагаться прямым налогом (и взимать его будет какая-нибудь общеизвестная личность), а не косвенным сбором, которым ведает одно безответственное изменчивое собрание. Но — слава патриотичному парламенту{462} — английская общественность была избавлена от «корабельных денег»{463}, этого бремени богачей, и получила взамен лишь таможенные пошлины и акцизы{464}, которые затронули в первую очередь бедняков. Короля Карла по праву называют Мучеником, ибо и его самого жестоко уничтожил прямой налог. И все-таки мир не знал еще человека, который героически положил бы свою жизнь во имя такого великого дела, как дело Церкви и дело Бедняков.
Даже в наши спокойные времена, когда публичный грабеж вышел из моды и теперь более мягко именуется «Комиссией по расследованию»{465}, когда государственной изменой считается лишь голос, отданный против премьер-министра (а ведь человек, занимающий этот пост, быть может, в корне изменил политический курс, в поддержку которого вы голосовали, однако по-прежнему рассчитывает на ваш голос и ваше доверие), даже в этот век низких страстей и незначительных рисков имеет смысл выйти на Палас-ярд и, вместо того чтобы слушать унылые дебаты, где каждое слово — лишь повторение уже прочитанного тобой в голубых книгах, где у депутатов хватает фантазии лишь для того, чтобы ловко цитировать чьи-то взаимные обвинения, опубликованные на страницах парламентских отчетов{466}, — вступить вместо этого под своды старинного Аббатства и послушать церковное пение!
То было излюбленной привычкой Эгремонта, и, хотя гнусные устои и низменные порядки, характерные для наших церковных органов, на чье попечение передан этот великолепный храм, разумеется, сделали всё возможное, чтобы изуродовать это место и выветрить священный дух, молодой человек был верен своей привычке, которая так часто очаровывала и утешала его.
Пожалуй, на целом свете не найдется такой столицы, население которой смирилось бы с образом действий Настоятеля и Капитула Вестминстера{467} и молча согласилось бы с тем, что «народ, этот великий увалень»{468}, больше не допускается{469} в единственное здание на территории двух лондонских сити{470}, достойное называться собором{471}. Но британское население вытерпит всё что угодно — уж слишком оно озабочено перепродажей железнодорожных акций{472}.
Когда Эгремонт впервые вступил под своды Вестминстерского аббатства со стороны южного пролета и увидел башни и острые шпили, ему почудилось, что он окружен ими, словно аббатство находится на осадном положении: железные решетчатые ворота отделяли его от величественного центрального нефа и тенистых боковых приделов; с огромным трудом ему удалось на секунду выхватить взглядом одно-единственное окно; на грязной скамье сидели, словно билетеры, несколько шумных служек; иные из них чесали языками, как праздные буфетчики; великолепная картина, которой Эгремонт раньше много раз наслаждался на руинах Аббатства Марни, встала перед его оскорбленным взором; он уже собирался торопливо покинуть то место, которое так давно собирался посетить, но внезапно грянул орган и божественная симфония заструилась к высокому своду; печальные голоса певчих гармонично смешались с набирающими силу звуками этой мелодии. Эгремонт замер на месте.
Быть может, подобное чувство охватило еще одного человека на следующий день после того, как делегация нанесла визит Эгремонту. Солнце, которому предстоял еще долгий путь по летнему небосводу, уже много часов как миновало зенит, и на хорах шла служба; несколько человек вошли через дверь в той части церкви упраздненного Аббатства, что знаменита под именем «Уголок поэтов»{473}, проследовали вдоль богомерзкого ограждения, установленного по указу капитула, и заняли места на скамьях. Лишь одна из них, женщина, отказалась пройти дальше; не обращая внимания на докучливых служек, которые грубо подгоняли ее, приблизилась она к железной решетке, что отделяла ее от внутренней части церкви, и с тоской поглядела в сумрачный коридор великолепного южного придела. Так она и стояла в неподвижном созерцании и, вероятно, молилась, а торжественные переливы органа и нежные голоса певчих наслаждались священной свободой, по которой вздыхала эта женщина, и, казалось, могли по собственной воле проникать в каждую святую нишу, в каждый благословенный уголок.
Звуки, эти таинственные, волнующие звуки, что мгновенно возвышают дух и трогают сердце, затихли; литургия возобновилась; неподвижная фигура шевельнулась — и Эгремонт отошел от клироса; взгляд молодого человека сразу же привлекла стройность ее очертаний и живописность позы, в которой она столь грациозно застыла; женщина всё так же пристально всматривалась сквозь решетку, и в эту секунду свет, который прорвался сквозь западное окно и наполнил церковный неф мягким сиянием, окружил ее голову наподобие нимба. Эгремонт неторопливо проследовал к боковому выходу, чтобы незнакомка (которая, как он заметил, собиралась покинуть храм) могла догнать его. Подойдя к двери, он захотел удостовериться в том, что не ошибся, обернулся — и увидел лицо Сибиллы. Он вздрогнул, затрепетал: она находилась всего в двух шагах и, очевидно, узнала его. Эгремонт придержал раскачивающуюся дверь бокового придела, позволяя Сибилле пройти, что та и сделала, после чего остановилась снаружи и воскликнула:
— Мистер Франклин!
Таким образом стало ясно, что отец не посчитал нужным рассказать ей о вчерашнем инциденте — или не нашел подходящей возможности. Эгремонт по-прежнему был мистером Франклином. Это всё усложняло. Он бы предпочел, чтобы его избавили от этого мучительного и неловкого признания, которое теперь надо было сделать, и притом без излишней грубости. Ну а пока Эгремонт лишь выразил свой восторг, который он испытал от их неожиданной встречи, после чего зашагал рядом с Сибиллой.