— Меня всё устраивает, мистер Хаттон, — произнес сэр Вавассур, — так что не будем терять времени. Я лишь сожалею о том, что вы не рассказали мне обо всём этом раньше, — в таком случае мы могли бы избежать денежных трат и массы неприятностей.
— Вы никогда не просили моего совета, — заметил мистер Хаттон. — Вы давали указания — и я им следовал. Мне было досадно видеть вас в таком настроении, поскольку, если быть откровенным, я убежден, что теперь с вами обойдутся по чести, милорд, вы ведь и в самом деле достойны этого, ибо нет в мире титула, который вызывал бы у меня больше презрения, чем титул баронета.
Сэр Вавассур поморщился; впрочем, будущее пророчило небывалый триумф, а настоящее было исполнено душевного волнения, и он пожелал мистеру Хаттону хорошего дня, пообещав, что завтра же принесет бумаги.
Мистер Хаттон ненадолго погрузился в раздумья, в течение которых он поигрывал хвостом персидского кота.
Глава восьмая
Мы расстались с Эгремонтом и Сибиллой на самом пороге ее дома за мгновение до того, как к ним подошел Джерард.
— Ах, отец! — воскликнула Сибилла и, кажется, сама того не желая, едва заметно покраснела. — Ты помнишь мистера Франклина? — спросила она, будто восприимчивый Джерард мог не узнать старого приятеля.
— Я имел удовольствие встретиться с этим джентльменом вчера, — ответил озадаченный Джерард; Эгремонт, в свою очередь, побледнел и пришел в ужасное замешательство. Сибиллу удивило, что отец повстречал мистера Франклина и не упомянул об этом обстоятельстве, которое, естественно, было бы ей любопытно. Эгремонт уже собирался заговорить, когда отворили входную дверь. Неужели им снова суждено разойтись без каких-либо объяснений? И Сибилла останется с отцом, который явно не спешит, а возможно, и вовсе не намерен что-либо ей объяснять? Всеми силами своего изобретательного духа Эгремонт порывался покончить с этим затянувшимся недоразумением.
— Надеюсь, вы позволите мне, — сказал он, обращаясь одновременно к отцу и дочери, — зайти вместе с вами на пару минут.
Было невозможно ответить отказом на эту просьбу, хотя Джерард уступил без особого радушия. И вот они прошли через большую угрюмую прихожую и далее до конца длинного коридора, где Джерард отворил дверь, и все трое вступили в просторную сумрачную комнату, что размещалась в глубине дома и выходила окнами на аккуратный клочок бурно растущей травы, в центре которого расположился обветренный Купидон; одна рука у него была отломана, а другая, воздетая к небу, сжимала поднесенную к губам статуи длинную морскую раковину. Похоже, когда-то здесь был фонтан. Позади него возвышалась глухая стена соседнего дома, некогда расписанная фресками. Цветная штукатурка во многих местах треснула и осыпалась, а оставшаяся ее часть потускнела и покрылась грязью, однако всё еще можно было различить некоторые следы первоначального рисунка: праздничные гирлянды, колонны в несколько рядов и дворец на заднем плане.
Стены самой комнаты были обшиты панелями из дерева, пошедшего темными пятнами; оконные шторы из грубой зеленой шерсти покрывал слой пыли, до того древней и въевшейся, что видом своим она походила на застывшую лаву; ковер, некогда яркий и пестрый, окончательно изветшал и посерел от времени. В комнате стояло несколько тяжелых кресел красного дерева, пемброковский стол{492} и громоздкий буфет, который украшали фужеры темно-синего стекла. На высоко закрепленной грубой каминной полке стоял портрет маркиза де Гранби{493} (что, вероятно, имело какой-то символический смысл), а напротив него, над буфетом, висела большая, чересчур пестрая литография Банбери:{494} сады Ренилей{495} в самый разгар праздников. Впрочем, это тусклое на вид помещение было отнюдь не убогим; габариты комнаты, ее необычайная тишина, ассоциации, навеваемые несколькими картинами, которые она предлагала, в совокупности своей оставляли в душе посетителя далеко не тягостное впечатление, отчасти напоминавшее ту неуловимую грусть, какая возникает при мысленном созерцании прошлого и непременно смягчает сердце.
Джерард подошел к окну и принялся рассматривать зеленый квадрат двора. Сибилла села и пригласила гостя последовать ее примеру; несколько взволнованный Эгремонт как будто неожиданно сделал над собой усилие, собрался с духом — и заговорил голосом, который, вопреки обыкновению, звучал не особо звонко:
— Вчера я объяснял одному человеку, которого, надеюсь, всё еще могу считать своим другом, почему я присвоил имя, называться которым не имею права.
Сибилла едва заметно вздрогнула, мельком взглянула на него, но промолчала.
— Я буду счастлив, если вы также поверите, что этот шаг, по крайней мере, был обусловлен причинами, которых мне не следует стыдиться, даже если, — дрожащим голосом прибавил он, — даже если вы сочли мое поведение бесчестным.
Их взгляды встретились: на лице Сибиллы запечатлелось недоумение, но она не произнесла ни слова; ее отец, который стоял к ним спиной, оставался недвижим.
— Мне говорили, — продолжал Эгремонт, — что непреодолимая пропасть отделяет Богатых от Бедных; мне говорили, что Избранные и Народ образуют Две Нации, которые подчиняются разным законам и находятся под влиянием разных обычаев; у них нет общих мыслей или предпочтений — и есть врожденная неспособность понимать друг друга. Я верил, что если всё и в самом деле обстоит так, то до краха нашего с вами отечества уже рукой подать; я должен был сделать пускай ничтожную, но самозабвенную попытку противостоять этой трагедии; положение, которое я занимал, возлагало на меня определенную долю ответственности; чтобы получить то единственное знание, которое могло сделать меня пригодным для этой благотворной задачи, я решил, не вызывая подозрений, пожить среди моих соотечественников, которые были отрезаны от меня; даже избавившись от своей известности, я бы непременно возбудил подозрения, если бы меня узнали: люди бы с омерзением отпрянули от моего имени и сословной принадлежности, точь-в-точь как отпрянули вы, Сибилла, когда о них как-то раз мимоходом упомянули в вашем присутствии. Эти самые причины, эти самые чувства и послужили толчком (я не говорю «оправданием») к тому, что я переступил порог вашего дома, назвавшись придуманным именем. Я умоляю вас быть снисходительной к моему поведению, простить меня и не заставлять испытывать горечь оттого, что я утратил расположение единственного человека, в отношении которого я при любых обстоятельствах и в любых условиях непременно буду питать величайшее мыслимое уважение или даже, пожалуй, благоговейную почтительность.
Его прочувствованная речь смолкла. Сибилла на мгновение повернула к Эгремонту свое прекрасное взволнованное лицо, пристально посмотрела на него и уже как будто хотела заговорить, но дрожащие губы отказались повиноваться; тогда, сделав над собой усилие, она повернулась к Джерарду и воскликнула:
— Отец, я в изумлении! Ответь же, кто тогда этот господин, который сейчас ко мне обращается?
— Это брат лорда Марни, Сибилла, — произнес Джерард, оборачиваясь к ней.
— Брат лорда Марни! — почти оцепенев, повторила Сибилла.
— Да, — сказал Эгремонт, — я представитель того нечестивого семейства, один из тех притеснителей простого народа, которых вы с таким испепеляющим презрением обвиняли в моем присутствии.
«Кто тогда этот господин, который сейчас ко мне обращается?» — воскликнула Сибилла.
Локоть Сибиллы покоился на ручке кресла, щеку она подпирала ладонью. Когда Эгремонт произнес эти слова, она закрыла лицо так, что черты его было практически нельзя различить, — и на несколько секунд воцарилось молчание. Затем Сибилла подняла голову и произнесла спокойно и веско, словно очнувшись от глубоких раздумий: