Примерно в это же время, благоуханным июльским утром, Сибилла, привлеченная мягким солнечным светом, изнемогая от желания взглянуть на цветы, зеленую травку и русло извилистой реки, отправилась из своего угрюмого жилища в сторону чудесных садов, что раскинулись в этом краю, некогда мрачном и болотистом; в былые времена он славился лишь голландским каналом да китайским мостиком, а теперь был достоин прилегавшего к нему королевского парка. То здесь, то там виднелись очаровательные нянюшки, каждая со своим занятным воспитанником: каким-нибудь прелестным чадом с кивающим плюмажем, огромным бантом и роскошной подвязкой, — в остальном же сад пустовал. На самом деле, как Сибилла уже убедилась на личном опыте, лишь в этот ранний час обитательница Лондона могла позволить себе рискнуть — выйти на улицу без сопровождения. Нет в Европе такого города, где наши благонравные сестры были бы так же несвободны, как в английской столице, к нашему стыду и позору.

Дочери Джерарда было просто необходимо что-нибудь наподобие обновляющего воздействия прекрасной природы. В эту минуту она была встревожена и удручена. Волнения в Бирмингеме и уверенность в том, что подобные события в конечном итоге непременно окажутся роковыми для того дела, которому она посвящает жизнь; мрачное предчувствие, что ее отец как-то причастен к движению, которое начало свою деятельность с такой ужасающей всенародной трагедии и грозило еще более жуткими последствиями, — все эти события, страхи, дурные знамения тяжелым камнем легли на душу Сибиллы, необычайно смелую — и такую ранимую! Живое и богатое воображение девушки порождало тысячи страхов, в некотором роде беспочвенных и по большей части утрированных; впрочем, такова неизбежная участь деятельного ума, который соприкоснулся с неведомым.

Да и потрясение было внезапным. Два месяца, что миновали с того дня, когда она (как полагала, навек) рассталась с Эгремонтом, хоть и не были менее насыщенными, нежели предшествовавший им период упоительного политического воодушевления, которое вызывала у Сибиллы деятельность ее отца (равно полезная, славная и незаурядная по мнению дочери), оказались щедры на источники удовольствий более скромного, семейного толка. Знакомство с Хаттоном, которое показалось Джерарду и его дочери делом огромной важности, в немалой мере способствовало тому, что жизнь Сибиллы стала еще приятней. Это был самый уступчивый, обстоятельный и любезный собеседник на свете, который, по всей вероятности, владел особым искусством делать жизнь радостной, умело распоряжаясь весьма скромными средствами. Он одалживал Сибилле книги; и всё, на что он советовал ей обратить внимание, гармонично сочеталось с ее чувствами и вкусом. Он снабжал ее великолепными произведениями искусства из своей библиотеки, что отображали те периоды нашей истории или те избранные, драгоценные теории, с которыми были связаны самые светлые мысли и фантазии девушки. Он заполнял ее комнату лучшими литературными журналами эпохи, и те открывали для нее неведомый доселе мир; обеспечивал ее газетами, и прения на их страницах давали ей понять, что взгляды, которые она так лелеяла, не являются непреложными; а поскольку до сей поры Сибилла не держала в руках ни одного журнала (если не считать отдельных выпусков «Моубрейской фаланги» да столичных изданий, посвященных деятельности Национального Конвента, где печатались речи ее отца), подобное чтение по меньшей мере наводило ее на определенные мысли.

Нередко случалось и так: как-нибудь поутру, когда Джерард бывал свободен, Хаттон заговаривал о том, что им следует немного познакомить Сибиллу с красотами или диковинками столицы: административными зданиями, музеями, картинными галереями. И хотя Сибилла не была обучена разбираться в живописи, она обладала тем врожденным чувством вкуса, при котором достаточно одного созерцания, чтобы прийти к верному выводу. Ее в высшей степени увлекало всё, что она видела, и всё, что происходило вокруг, к тому же получаемое ею удовольствие множилось благодаря обществу человека, который разделял все ее чувства: мало того, стоило ей проявить любознательность — и у него всегда находился дельный ответ. Хаттон был словно изысканный рог изобилия, из которого появлялись сокровища ревностно хранимой утонченной мудрости. К тому же он был всегда прост в общении, вежлив и деликатен; и хотя в его распоряжении имелись роскошь и комфорт, разделять которые при других обстоятельствах его компаньоны, быть может, сочли бы весьма постыдным, он с необычайной тактичностью вспоминал минувшие дни, те счастливые дни, которыми был так сильно обязан отцу Джерарда, или же выбирал другую, не менее действенную тактику — и сумел окончательно утвердить в своих спутниках чувство социального равенства. Вечерами, когда Джерард был дома, Хаттон взял за обыкновение навещать их, да и воскресные дни проводили они вместе. Общая вера стала для них связующим звеном, ибо вела их к одному алтарю, — и Хаттон получил от Сибиллы и ее отца обещание, что в этот день они непременно будут разделять с ним обеденную трапезу. В канун религиозных праздников Хаттон тщательно выяснял, в какой из церквей будет звучать самая чудесная музыка, желая угодить наиболее страстному из увлечений Сибиллы. И действительно, во время пребывания в Лондоне возможность познакомиться с выдающимися мастерами певческого искусства стала для дочери Джерарда источником практически первостепенного удовольствия. И, хотя считалось, что походы в театр несовместимы с будущим послушанием, к которому она себя готовила, ей всё же нет-нет да и выпадал случай, позволявший со всеми удобствами посетить концерт, где исполнялись шедевры церковной музыки. Будучи одна или в присутствии отца и Хаттона, девушка часто изливала эти звуки божественной сладости и неземной мощи, которые некогда тронули душу Эгремонта среди развалин Аббатства Марни.

Познакомившись ближе с Сибиллой Джерард, Хаттон отрекся от замысла, который он поначалу набросал в таких грубых чертах. Было в этой девушке нечто такое, что внушало ему благоговейный трепет и одновременно завораживало его. Он не оставил своей цели, — не в его правилах было так поступать, — однако отложил до лучших времен планы по ее достижению. Хаттон не был влюблен в Сибиллу в том смысле, который обыкновенно вкладывают в эти слова, и уж конечно не возжелал ее. Помимо отваги, таланта и утонченного вкуса, имелась у Хаттона одна сугубо практическая жилка: он просто не мог поступить хоть сколько-нибудь нелепо — даже в мыслях своих. Он по-прежнему хотел жениться на Сибилле ради великой цели, которая была изложена ранее; ему доставало эрудиции, чтобы по достоинству оценить восхитительные качества девушки, но хватало и здравого смысла желать, чтобы красота этого создания была не столь ослепительной, — ведь тогда у него стало бы больше шансов довести дело до конца. Улучив подходящую возможность изучить характер Сибиллы, он осознал: этот монастырь — самое настоящее бедствие, что нависло над женщиной благородного ума, великих способностей, утонченной глубокой культуры и едва ли не божественного очарования, которая по воле судьбы родилась и пустила корни в низших слоях угнетенного населения. Всё это Хаттон понимал. К этому выводу он постепенно пришел путем последовательных индуктивных выводов, а также неустанных наблюдений, в которых редко обманывался, если речь заходила об изучении человеческой натуры; и когда как-то вечером Хаттон с тем хитроумием, что не могло вызвать никаких подозрений, расспрашивал Джерарда о будущем его дочери, он обнаружил, что здравомыслие и ясный пытливый ум привели отца Сибиллы к точно такому же заключению.

— Она хочет, — сказал Джерард, — принять постриг, я же лишь временно противлюсь этому, она ведь всё еще может немного получше узнать жизнь и яснее прочувствовать шаг, который готовится совершить. Вот я и не хочу, чтобы впоследствии она упрекала своего отца. Впрочем, по-моему, Сибилла права. О замужестве она и думать не желает: нет такого мужчины, который стал бы для нее достойной партией.

В течение этих двух месяцев — и особенно последнего — Морли редко бывал в Лондоне, однако в ходе своих поездок много времени проводил с Джерардом и немало — с его дочерью. Дела Конвента получили необходимый толчок, его делегаты нанесли визит ряду парламентариев, подготовка к представлению Национальной петиции завершилась; ниспровержение Кабинета вигов, безрезультатные усилия сэра Роберта Пиля, возвращение вигов к власти и последовавшие за ним мероприятия на целых два месяца задержали подачу этого важнейшего документа. Джерарду было разумно остаться в Лондоне: он играл главенствующую роль в обсуждениях, и недельное отсутствие могло поставить под угрозу его статус партийного лидера; однако эти соображения никак не повлияли на Морли, который уже осознал, до чего неудобно управлять делами журнала издалека, а потому где-то в середине мая возвратился в Моубрей и время от времени приезжал в столицу поездом, если происходило нечто значительное или если его голос мог оказаться полезен для друзей и коллег. События в Бирмингеме, однако, встревожили Морли, и он написал Джерарду, что немедленно выезжает в Лондон. Стивена действительно ожидали в то самое утро, когда Сибилла, проводив отца в Конвент, где в эту минуту разразились жаркие споры, отправилась подышать воздухом летнего утра посреди цветущих деревьев Сент-Джеймсского парка{538}.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: