Мамка ушла на работу и уже никогда не вернулась в свою квартиру, к любимой семье.
Она вышла из дому и где-то, на какой-то улице попала под машину.
Бедную мамку увезли в больницу, и там в шесть часов тридцать минут вечера она скончалась среди чужих людей и посторонних взглядов.
Умерла она при полном сознании, с большим желанием увидеть дорогого супруга Коленьку и дочь Нюру, чтобы сказать им последние напутственные слова. Но ни супруга, ни дочери не было, они не знали еще, что драгоценная и единственная их мамка, жена, сокровище и утешение их души, лежит на смертном ложе и имеет желание передать им свое благословение. Она терпеливо ждала прихода родных, но поняла, что не дождется, и решилась попросить окружающих в палате людей, чтобы запомнили ее слова и пересказали бы близким, когда они явятся на свидание, но не найдут ее в живых.
«Благодарю тебя, любезный супруг Николай Николаевич, за твое пожизненное внимание и ласковость. Я довольна жизнью с тобой, не знаю, доволен ли ты. Благословляю вас на дальнейшее существование, чтобы радовались жизни и ее прелестям. За какое-нибудь мое плохое к вам простите. Обо мне не убивайтесь, не надо… Ах, уж тако я вас люблю, тако вас жалею. Прощайте не на время, а навсегда». Такие слова хотела она сказать окружающим людям, чтобы передали супругу и доченьке, но и этого не успела сделать — белая смерть явилась на секунду раньше ожидаемого времени. Мать увидела ее печальное и очень прекрасное лицо, удивилась этой прекрасности, поняла, что уже ничего не успеет сказать, и, роняя слезы, торопливо выкрикнула: «Живите с миром!» — и ушла навсегда из этой жизни...
Похоронили ее на старом городском кладбище, где на огромных сытых деревьях висели вороньи гнезда, а над ними древними голосами кричали черные бессмертные птицы.
Жизнь без матери, без хозяйки не ладилась — это она из трех человек склеивала семью, соединяя разные характеры единым уютом, интересом и одной заботой.
А ныне семья распалась и склеить ее было некому — еду готовила Нюрка, но ведь общая еда не самое главное для семьи. Общей еды может и не быть, а семья существует. Здесь же при общей еде семьи не было, видимо, оттого, что не было единых интересов. Отец старел и по-своему понимал мир, а Нюрка пока еще молодела, приближалась к юности и смотрела на окружающее со своей колокольни. Их интересы расходились по разным путям, почти нигде не находя соприкосновения.
Нюрка была уже подлинной барышней, не выдающейся красоты, но и не отталкивающей внешности. Следуя последней моде, она подкрашивала черным уголки глаз, начесывала высокие прически, носила короткие юбки, которые обтягивали ее зад. По деревенским понятиям, она была совсем никудышной девкой, свистулькой, с ножками тонкими, как у барашка, и с талией без всякого обхвата, словно черенок от вил. Однако Нюрка вполне соответствовала городским масштабам: ноги очень годились для хождения по ровному асфальту, а худоба талии — для танцулек по американской моде, с извивами всего тела.
Отец не понимал такой красоты: пятнадцатилетние девочки замазывали свое естество, подводили брови, удлиняли ресницы и даже иногда красили волосы из натурального черного в искусственный рыжий и из натурального рыжего в искусственный черный — все наоборот, лишь бы подальше от своей истинной прелести, данной им от рождения природой. Отцу не то чтобы неприятно было смотреть на искусственную Нюрку, но стыдно чуть-чуть. От нее даже бабьим потом не пахло, а деликатно несло какими-то одеколонами. Он уже не вразумлял Нюрку, изредка только поворчит для порядка, и все. Да и можно ли вразумить в такой обстановке, когда вокруг, и на улицах, и в школе, и в общественных местах — повсюду особы женского пола от мала до велика на один манер?
Нюрка училась без больших успехов, но умственность проявляла огромную, понимая о себе гораздо преувеличеннее, чем имела знаний. Она нахваталась в школе образования, умела бойко, по-современному молоть языком, оспаривала старших, а уж отцовского философствования не принимала совсем, считая его мысли никчемушным домашним разглагольствованием, лишенным смысла и научной основы. Отец, не желая слышать насмешек родной дочери, все реже делился с нею своими размышлениями.
Они отдалялись друг от друга, ища собеседников и единомышленников на стороне. Нюрка (втайне, правда, еще не имея в виду конкретную личность) мечтала о предстоящей любви, читала не рекомендуемые для ее возраста книги писателя Мопассана и особенно книгу под названием «Декамерон». Нюрка жила ожиданием счастливого будущего, а отец в своем будущем не видел уже никакого счастья и потому упорно смотрел в прошлое, которое с годами казалось ему все интереснее, все значительнее и все прекраснее.
Некоторое утешение он находил в общении с Борисом Гавриловичем, одиноким соседом-бухгалтером, который хоть и происходил из деревни, но был интеллигентного воспитания и значительно старше Нюркиного отца возрастом. Интеллигентность не мешала ему проявлять понимание многих проблем и вопросов.
Однажды ночью отец проснулся оттого, что вдруг во сне учуял знакомый запах покойной жены. Не зажигая света, чтобы не ослепить спящую Нюрку, он лежал во тьме с бьющимся сердцем и слушал дух Прасковьи Ильинишны.
Уже много времени прошло, как она умерла, но он хорошо помнил совсем не забытый им ее запах. Пахло ею, словно стояла она рядышком во тьме, затаившись, живая и здоровая, и наблюдала за действиями любимого супруга или, может, хотела учудить шутку: запряталась за шкаф, ищите, дескать, меня. Она любила такую игру.
Пахло ею, Прасковьей Ильинишной. Ее телом. Живым, доподлинным ее запахом. Пахло так, как пахла она живая, разопревшая от скорой ходьбы, от жаркой работы или истомившаяся ночной духотой под одеялом.
Отец протянул руку и нащупал на углу шифоньера на гвоздике байковый халат Прасковьи Ильинишны, который вчера повесила сюда Нюрка, разбирая старые вещи. Он охнул и уткнулся в него лицом.
— Пап, — спросила проснувшаяся Нюрка, — что ты?
— Ничего. — Отец задержал дыхание, чтоб не подпустить к горлу слезы, но понял, что не осилит себя, и, сорвав с гвоздя халат, натянув в коридоре штаны, ушел во двор.
Во дворе синела луна. Огромная. Во все небо. Во весь клочок этого неба, висящего над двором. Круглая и гладкая, как шарикоподшипник. Луна — дура. Равнодушная к земным несчастьям, к людским страданиям.
Отец сел на скамейку под тополем, прижал к лицу халат Прасковьи Ильинишны и заплакал.
— Ты была прекрасна, Паня, как трава, как дерево. Паня, Панечка. Прасковьюшка моя. Прости меня, я пустой без тебя, одинокий, ненужный человек.
Халат Прасковьи Ильинишны пах ее потом, родным дыханием, бесплотной ее плотью, он хранил воспоминание о своей бывшей хозяйке с такой же ясностью и верностью, как и сам Панин муж, ее верный страдающий супруг.
Нюрка вышла из квартиры во двор, села рядом с отцом, поняв его переживания.
— Не надо, папа...
Он утер мокрое лицо, оказал виновато:
— Прости.
— Спать пойдем. Пожалуйста...
— Отоспал я свое, доченька... Полжизни отсопел. Закончились мои сны...
— Пойдем...
— Пойдем... Мамку мне жалко, Нюрка. Хорошая у нас была мамка. Душевная, красивая, — сказал он и отвернул от дочери лицо, заглушая новые слезы. Мертвая Прасковья Ильинишна, может быть, еще сильнее, чем живая, привязывала его печалью, жалостью, нежной нежностью и ощущением неискупленной вины за то, что оторвал он ее от родного гнезда, от простора полей, от истинного дела.
— Не понять тебе, Нюрка, моих пережитков... Из-за меня мамка сгубила тут жизнь. Иди, ну иди, доченька, я отдохну один.
Он уткнул лицо в материн халат и затих. Нюрка посидела рядом, замерзла и ушла...
А утром отец объявил свое категорическое и твердое решение — он соскучился жить бесполезной городской жизнью и намерен возвратиться в деревню, в родную избу.
— Ой, нет, папа, — взмолилась испуганная Нюрка, — я не поеду, я погибну в деревне с тоски, я умру там, не надо.