Монахов, испуганно выбегавших из двоих келий, крестьяне согнали в рефекторий.[22] Довольно легко вытянув из них сведения о размещении арсенала, Завтрадомой приказал охранять их. У крестьян прямо-таки чесались руки свести с монахами старые счеты, поскольку служители бога без ножа сдирали шкуру с крестьян целого десятка окружных деревень, однако Завтрадомой никому не позволил поднять на них руку, — ведь он знал, что это кончилось бы кровопролитием.
Оружия, пороху и пуль мы действительно нашли здесь в избытке. У каждого крестьянина теперь был или мушкет, или аркебуз, на алебарды и пики никто уже не обращал никакого внимания. На заднем монастырском дворике мы нашли даже две небольшие пушки, но Завтрадомой велел забить их стволы паклей и глиной, — он не осмеливался подготовить из своих крестьян пушкарей. Наш отряд неожиданно преобразовался в настоящее войско. К сожалению, лишь десятая часть умела обращаться с только что приобретенными мушкетами; большинству же из них было не суждено научиться этому.
Но каждый, как ребенок, радовался своему оружию и думал, что теперь-то уже никто не осилит нас.
Так же основательно пораскопали мы и съестные припасы, но они оказались не в таком изобилии, как мы ожидали. Война слишком затянулась и не могла не коснуться даже тех, кто привык только жрать и пить. Да и то сказать, запасы для тридцати монахов были довольно приличны; для нас же, которых насчитывалось свыше тысячи человек, они были каплей в море.
Словом, крестьяне как будто немножко осоловели, но, само собой, не от монастырского вина, — его досталось не больше чем по одному глотку на каждого десятого, — а скорее от сознания того, что они овладели монастырской крепостью и стали хозяевами над теми, кто им только приказывал и покрикивал на них.
Мне вспоминается интересная картина, которую я наблюдал, когда случайно забрел в церковь. От прежнего великолепия в ней осталась одна рухлядь — алтари были разбиты, иконы разорваны, поломанные статуи валялись на полу. Один паренек весело изображал попа, надев на себя пышное облачение, а другой катал по каменным плитам череп из останков какого-то святого, словно играл в мяч.
Это меня немножко смутило, и я испытующе посмотрел на Криштуфека, который стоял рядом. Все-таки не следовало бы так нелепо уничтожать столько красивых вещей!
Криштуфек улыбнулся и сказал:
— Ты, дорогой мой, вероятно, не будешь сомневаться в том, что я сам не отказался бы иметь у себя эти красивые картины и статуи. Я люблю искусство и восхищаюсь каждой красивой вещью, независимо оттого, создана она природой или человеком. Многое из разорванного и разбитого действительно было прекрасным и привлекательным. Мне самому жаль всего этого.
И все-таки я не могу осуждать тех, кто устроил этот погром.
Ты скажешь: они напрасно сделали это. Но ты подумай хорошенько! Разве только они виноваты? Как ты думаешь, почему они сделали это? Они поступили так потому, что все это великолепие, все это искусство было создано не для них. Не знаю, как бы тебе получше объяснить, чтобы ты понял меня. Короче, они всегда были исключены из этого мира прекрасного, — все искусство служило только тем, кто владел крестьянами. Господа пользовались и жадно наслаждались искусством, они прославлялись им. Ты, видимо, возразишь: но, мол, их подданные тоже ходили в церковь! Тут ты, конечно, прав. Они приходили в церковь и глядели на эти иконы и статуи. Но сами-то картины и статуи, мрамор и золото имели одну цель, одно назначение: ослепить верующих подданных, ошеломить их пышностью украшений, устрашить их, поставив на колени, чтобы они смирились и, окончательно подавленные, утратили последний остаток самосознания и веры в свои силы.
Таких храмов, как этот, сотни, тысячи и все они — только величественные дворцы властелинов мира сего, куда подданный ползет на коленях и сознает там свою беспомощность и свое ничтожество. Вот истинный смысл всего этого искусства, даже если оно в какой-то степени и прекрасно. Властители мира сего сделали из бога грозного владыку, который действовал заодно с ними и стал неумолимым тираном запуганного народа.
Поэтому не удивляйся, если они разбили рабские кандалы, уничтожили путы, которые связывали их, придавливали к земле и удерживали в бесправном положении.
Хотя мне было жаль этих прекрасных произведений искусства, но после такого объяснения Криштуфека я не мог не согласиться с ним.
Вернувшись в монастырскую трапезную, мы застали там нашего командира занятым по горло. Мы не сразу поняли, что происходит тут: он подбирал солдат, сдавшихся нам, и крестьян, умевших обращаться с огнестрельным оружием, спешно указывая им места в обороне, — к воротам, в коридор, окна которого выходили на галерею, к башням. Давая задание забаррикадировать все входы в монастырь, он приказал развести огонь под котлом с водой. Словом, приготовления выглядели чрезвычайно подозрительно. Заметив, что мы вошли, он подозвал на помощь и нас. К монастырю приближается какой-то полк, — коротко объяснил он нам. Чей, — ему не известно, скорее всего тот, что разместил здесь арсенал, а, может, и какой-нибудь другой, пронюхавший о нашем вторжении в монастырь. Завтрадомой послал новых разведчиков. До их возвращения нам нужно как следует подготовиться на всякий случай.
Но ожидать нам пришлось недолго. Скоро Завтрадомой отозвал нас от ворот, которые мы баррикадировали. Еле отдышавшись, мы вбежали в трапезную и заметили, что Завтрадомой собрал к себе бывших солдат. Лицо командира было хмурым, но решительным.
— Сюда направляется тысяча саксонских мушкетеров, — начал он, и его голос прозвучал спокойно, как будто он сообщал нам самую обычную вещь. — Главная колонна идет по дороге, небольшие отряды уже окружили монастырь со всех сторон. Кто и как натравил их на нас, мне не известно, да и вряд ли нам удастся узнать. Это теперь не имеет никакого значения. Главное: вырваться отсюда нам уже не успеть, поэтому мы будем обороняться здесь.
Тысяче обученных солдат мы можем противопоставить немного большее число людей, но из них едва две сотни умеют стрелять. Кроме того, у саксонцев есть два орудия. Вы без особого труда представите себе, чем это может окончиться, однако мы должны по крайней мере подороже продать свою шкуру. Впрочем, остается еще одна слабая надежда — поскольку в нашей власти находятся тридцать монахов, то мы в самый последний момент постараемся предложить их в обмен на свободный отход. Но я не очень-то рассчитываю на это. Итак, ребята, теперь разойдитесь пока по самым опасным местам, помогайте, советуйте, ободряйте. Девиз: «Свобода!»
Мы пулей бросились по местам. Разумеется, никому из нас даже не пришло в голову подумать о безнадежности нашего положения, — каждый думал только о том, как бы получше выполнить свою задачу.
Многое сделать было невозможно. Мы только завалили камнями и бревнами дверцы и ворота и равномерно расставили стрелков. Крестьян, которые не умели стрелять, мы отозвали, чтобы они вооружились тем, что только можно было использовать для удара, — будь то железный лом, жердь или что-либо другое. Котлы с кипящей водой мы подняли наверх, поставили над воротами и стали ожидать непрошеного гостя.
Самым скверным было то, что между монастырем и лесой находилась поляна, которая могла легко простреливаться из мушкетов, и неприятелю ничего не стоило палить по окнам монастыря целыми залпами, хотя в темноте ему и не все было видно. У нас не предвиделось ни малейшей возможности выкурить врага с опушки нашими двумя сотнями мушкетов и аркебузов. К тому же с одной стороны к монастырю вплотную примыкали хозяйственные постройки, и атакующие могли совершенно незаметно добраться оттуда прямо к нашим стенам.
Скоро мы услышали голоса, крик и топот приближающихся мушкетеров. Как нарочно, в этот момент месяц скрылся за облаками. Когда же он через некоторое время снова выплыл из-за туч, у нас перехватило дыхание: на дорогу, прямо против ворот, саксонцы выкатили пушку, и перед нами торчало теперь ее зловещее жерло. Мы сразу же принялись стрелять в том направлении, но вряд ли могли нанести там какой-нибудь ущерб.
22
Рефекторий — трапезная — большое монастырское помещение, где собираются монахи.