— Оспорим! — выкрикнул с третьей парты Чернявский — один из реалистов, как теперь понимал Самохин. — Пожалуйста. «Белой ночью месяц красный выплывает в синеве». Где же здесь одно цветное слово? Целых три. Я могу найти и четыре.
— Ну и что? — раскрасневшись, возразила Стрелковская. — Исключение, которое подтверждает правило. Зато: «Свирель запела на мосту, и яблони в цвету. И ангел поднял в высоту звезду зеленую одну, и стало дивно на мосту смотреть в такую глубину, в такую высоту». Можешь хоть сто раз прочесть, там только одно «зеленую». Зато горит.
Самохин очень жалел, что позволил себе выслушать этих трех девочек. Пропало очень важное, без чего, оказывается, было нечеловечески трудно вести урок: пропала цельность восприятия, помогавшая ему ощущать класс как единый организм, не умный и не глупый, не смирный и не дерзкий, не доброжелательный и не враждебный, — нейтральное коллективное сознание, в глубинах которого, как и во всяком сознании, копошились умные, глупые и ленивые мысли. Пропала счастливая способность исключать за надобностью ту или иную «клетку» из сферы своего внимания. Теперь на каждого, кто подскакивал с поднятой рукой, он смотрел не по-прежнему — как на сработавший контакт несложной электронной машины, а как на отдельного человека: кто он, зачем он поднял руку, что ему нужно? «Обратная связь», которую он так ловко наладил, вдруг перестала быть просто «связью». Причина заключалась не в том, что в поле его зрения попали те, что раньше не попадали. Самохин гордился, что в его кибер-схеме класса нет темных пятен: всюду вспыхивают лампочки, отовсюду поступают сигналы. И если какая-то область бездействует, он замыкает ее на другую, активную, заставляет отбиваться от вопросов, поспешных выводов, ложных посылок — вот тут-то и обнаруживается, кто дома сидел над Блоком, вчитывался, а кто только перелистал. На схеме класса, вычерченной в записной книжке, которую Самохин не выпускал из рук, зеленым и красным были проведены линии предполагаемых соединений и столкновений точек зрений. Нередко они не срабатывали — ну что ж, тогда должна была сработать блокировка, которую учитель обязан предусмотреть.
Сегодня срабатывало, как никогда. Сказалось отсутствие помех и посторонних влияний: на задних партах не теснились «гости», сидели только (каждый за отдельной партой) директор школы, Вероника Витольдовна, Назаров и незнакомая Самохину пожилая женщина с круглым благодушным лицом. Люди эти были солидные, они не ерзали, не ахали, не вздыхали. Вероника Витольдовна, например, сидела с опущенными глазами и даже, кажется, не шевелилась. Назаров, напротив, смотрел сквозь круглые очки на Самохина не отрываясь, и лицо его было значительным и строгим. А незнакомая женщина словно поставила целью застенографировать весь урок. Она писала как одержимая, не изменяя благодушного выражения лица, и лишь иногда, когда рука затекала, морщилась. Один Анатолий Наумович не скрывал своих эмоций: он с искренним изумлением смотрел на класс, переводя взгляд с одного отвечавшего на другого.
Между тем на доске появилась крупная репродукция «Неизвестной» Крамского, и к столу, покачиваясь, вышел сутулый лохматый Бадаев, контакт с которым срабатывал чрезвычайно редко.
— Вообще-то стихи о Прекрасной Даме, — заговорил он, откашлявшись, — мне меньше всего нравятся. А если честно, не нравятся совсем. Я эту тему из пижонства взял, название понравилось: «Стихи о Прекрасной Даме». А почитал дома — и расстроился: не то. Надуманное какое-то. Однако видно, что страдал человек. Очень не хватало ему хорошей, честной девушки. А что смеетесь? Я что думаю, то и говорю. Там если ризы отбросить, алтари, богоматерь там всякую, вечных жен и разное прочее, то действительно обидно становится: неправильно он искал свою Прекрасную Даму. Он должен был сначала уяснить себе, кого ему надо: то ли женщину, то ли товарища, а может, просто богиню.
— Вечный идеал он искал! — крикнули с места, и Самохин, скосив глаза в записную книжку, сделал мелкую пометку на схеме.
— Ну прямо, — пробасил Бадаев. — Что он, дурак, идеал искать. Идеал не ищут, идеал в голове держат. Как эталон метра, под колпаком.
Он постучал себе по голове, и класс грохнул.
Раньше к таким репризам Самохин относился хладнокровно: они мешали ему, и он их просто не замечал. «Зачистить контакт», — помечал он у себя в книжке. Но сегодня его больше занимал сам Бадаев: что он представляет из себя, «за» он или «против», а может быть, реалист? Нет, не похоже. Реалисты, которых Самохин засек, держались корректнее, контакты с ними не приходилось «зачищать». Но тогда что стоит за снисходительным видом этого верзилы, за непременным желанием покомиковать, свалять дурачка? Раньше Самохину дела до этого не было: получил ответ, вышелушил зерно, если оно там имелось, и садись, голубчик, садись, ты мне больше не нужен. Но сейчас…
Пауза, однако, несколько затягивалась. Бадаев, покачиваясь, снисходительно смотрел на Самохина, а Самохин молчал.
— Ну хорошо, — сказал наконец Самохин. — А для себя ты вычитал что-нибудь?
Одно нашел. Ничего, понравилось. Про фотографию. «О доблестях, о подвигах, о славе я забывал на горестной земле, когда твое лицо в простой оправе передо мной сияло на столе…»
— Ну-ка подожди, — сказал Самохин. — Неважно гы читаешь, Бадаев. Давайте послушаем, как надо читать.
Он включил магнитофон, быстро перемотал пленку и отошел к окну, возле которого любил стоять во время урока.
Ну а теперь послушаем наших экстремистов, — сказал Самохин, выдержав паузу. — Шиманский в прошлый раз грозился ниспровергнуть Блока. Что он скажет сегодня?
— То же самое и скажу, — поднялся худенький белобрысый Шиманский, который на схеме Самохина обозначался точкой пересечения доброго десятка линий — настолько он был активен. Обращение к Шиманскому оказывалось беспроигрышным шагом: вокруг него всегда кипели дискуссии. — То же самое и скажу: мало информации. Красиво, но мало. И как правило, это недоосмысленная информация о случайных, второстепенных состояниях, что вообще-то для поэзии характерно. Возьмем стихотворение «О доблестях, о подвигах, о славе». В чем его суть? На столе у человека стояла фотография любимой девушки, потом девушка ушла к другому, и он, поколебавшись, эту фотографию убрал. Поступок совершенно естественный и очень однозначный. Информации здесь ровно одна бита.
— Можно я скажу? — не выдержала Чижикова. — У меня было задание — предчувствие революции пятого года. Вот я нашла одно стихотворение, пусть Шиманский оценит, сколько в нем бит информации. Можно, Евгений Ильич?
Она выразительно показывала глазами на Шиманского, Самохин отвернулся. Еще не хватало, чтобы ему подавали знаки.
— Давайте, — неохотно разрешил он.
— Слушай, Шиманский, — агрессивно блестя очками, сказала Чижикова. — «Барка жизни встала на большой мели. Громкий крик рабочих слышен издали. Песни и тревога на пустой реке. Входит кто-то сильный в сером армяке. Руль дощатый сдвинул, парус распустил и багор закинул, грудью надавил. Тихо повернулась красная корма, побежали мимо пестрые дома. Вот они далёко, весело плывут. Только нас с собою, верно, не возьмут».
— Ну вообще-то операции по отчаливанию описаны довольно последовательно, — неторопливо начал Шиманский. — Видно, что человек наблюдал. Но никакой другой информации я здесь не вижу.
— Не видишь или ее нет? — звонким голосом спросила Чижикова.
— Не вижу.
— Не видишь, потому что не умеешь смотреть. Здесь каждая фраза имеет двойной или даже тройной смысл. «Барка жизни встала на большой мели» — это о полосе реакции. «Громкий крик рабочих слышен издали» — это о пролетарской революции, которую Блок задолго предвидел. Но пока — «Входит кто-то сильный в сером армяке» — речь идет о русском крестьянине: ведь первая русская революция была буржуазно-демократической по своему характеру. Дальше — почему корма красная? Кого не возьмет с собой восставший народ? Читать надо уметь, Шиманский.