— Вы сказали «для избранных», — подал голос Самохин. — А почему, собственно, для избранных? Для интересующихся — это я могу еще принять. Для желающих тоже. Но разве интересоваться и желать должны не все?
— Видите ли, Евгений Ильич, — Ночкина с трудом повернулась к Самохину. — На сегодняшнем уроке…
— По-моему, — перебил ее директор, — простите меня, Анна Даниловна, по-моему, разговор уходит в нежелательную для всех нас сторону. Не хотелось бы представлять дело так, будто Евгений Ильич является неким преждевременно родившимся гением, до которого наша школа не доросла. В школе учат, Евгений Ильич. И через сто лет, я уверен, будут учить. А не обмениваться мнениями. Частность, которой можно оживить урок, вы превращаете в основной методологический принцип. Вы позволяете учащимся задавать тон и ритм урока, урок превращается в комбинацию неожиданностей.
— По-вашему, — дерзко сказал Самохин, — учитель должен страховать себя от неожиданностей? Оберегать себя любой ценой?
Анатолий Наумович посмотрел ему в лицо и помедлил с ответом.
— Евгений Ильич, дорогой, — сказал он наконец. — Оберегать вы должны не себя, а ребят. О них вы прежде всего должны думать.
— Оберегать ребят? — Самохин прищурился. — От неожиданностей? Боюсь, что мы с вами никогда не сойдемся.
Анатолий Наумович моргнул, смерил Самохина взглядом, снова моргнул. Ночкина, казалось, наслаждалась происходящим.
— Не то, все не то, — Вероника Витольдовна встала. — Не о том мы говорим, товарищи. Мне, например, глубоко безразлично, провалился на наших глазах урок или не провалился. Мне жаль ребят, понимаете, жаль. Вероника Витольдовна опустила голову, судорожно раскрыла чемоданчик, пошарила там, и вдруг по щекам ее полились слезы.
— Вот я плачу, вы видите, — говорила она, торопливо вытирая лицо платком, — но мне не стыдно, стыдно должно быть вам, всем вам, потому что все вы — соучастники преступления. Да, на ваших глазах совершается преступление. На ваших глазах ребята теряют веру в учителя. Понимаете вы, Самохин, — она обернулась, посмотрела на Самохина невидящими от слез глазами, — понимаете вы, что значит это слово — учитель? Учитель, который строг, но справедлив, спросит то, что даст, не больше, но и не меньше. Учитель, который умеет предвидеть, который знает наперед, чем кончится его следующий урок и как начнется новая тема. Учитель, который найдет ответ на любой вопрос, выведет из любого тупика, который входит в класс, принося с собой атмосферу уверенности и требовательности. Это. краеугольный камень школы, основа воспитания. Как может учить и воспитывать человек, который колеблется и сомневается, предлагая на выбор или свое личное, с бесчисленными оговорками, мнение, или неограниченную свободу мнений? Чему он может научить? Колебаться? Сомневаться? Уходить при каждом критическом случае в кусты вкусовщины? Да, я знаю, Самохин не исключение. Пока еще он не правило, но уже и не исключение. Сейчас это модно — открывать шлюзы вкусам и мнениям и забывать о высшем авторитете учителя, который по долгу своему, по роду профессии своей должен стоять над, а не около. Подождите, вы достоитесь около, вы дождетесь, когда слово, сказанное вами, потонет в улюлюканье класса. Одно лишь утешение у меня: все это временное, все это мода. Добрый старый учитель еще вернется в школу и станет на свое место. Но, к сожалению, это будет уже не при мне. Вот почему я плачу: я плачу о той школе, которой служила не один десяток лет и которая когда-то учила и воспитывала меня. Простите и поступайте как знаете.
И Вероника Витольдовна, ни на кого не глядя и ни с кем не попрощавшись, быстро вышла из класса.
Самохин был ошеломлен.
— Ну на таком уровне, знаете ли…
— А между прочим, — прервал его директор, — все это дело ваших рук. Вы сами себя так поставили, что только на таком уровне с вами и возможен разговор.
— Не понял, — сухо сказал Самохин. — Поясните.
— Да уж поясню. Зачеркивать сюда пришли, Евгений Ильич. А ведь зачеркивать приходится не параграфы в учебниках методики, а годы жизни живых людей, а то и целые биографии. Позволю себе поставить под сомнение ваше чисто человеческое право на это. Уж если и суждено что-то зачеркивать, то не вам я это доверю, не вам. Или вам, но в последнюю очередь.
— Все в опыт упирается, как я понимаю, — насмешливо сказал Самохин, — или, точнее, в отсутствие его. А ведь бывают случаи, когда опыт мешает трезво оценить ситуацию.
— Не передергивайте! — Анатолий Наумович стукнул кулаком по столу. — Не о практическом опыте речь, а о человеческом опыте.
— А человеческий опыт мой, — тихо сказал Самохин, — здесь не место и не время обсуждать. Перейдемте лучше к уроку.
— Вы правы, Евгений Ильич, — сказала Ночкина, — пора перейти к уроку. Вы, конечно, уверены, что всеми нами движет одно — опасение за выпуск. Возможно, конечно, что Анатолий Наумович терзается этой невысказанной мыслью, Вероника Витольдовна тоже. Но я-то здесь человек совершенно беспристрастный и, кроме того, облеченный некоторыми полномочиями. Вполне в моей власти позволить вам, даже вопреки желанию администрации, пусть не в этой школе, а в какой-то другой, довести до конца задуманный эксперимент…
— Пустой разговор, Анна Даниловна, — хмуро сказал Самохин. — Здесь уже высказались вполне определенно. В том смысле, что доверили бы мне только литературный кружок.
— Да! — горячо сказала Ночкина и встала. — Да, Евгений Ильич, и я подписываюсь под этими словами. Кружком рискнуть я готова, но классом выпускным — никогда. Слишком дорогая цена за иллюзию.
— Что значит «за иллюзию»? — Самохин набычился.
— Вы надуваете нас, Евгений Ильич, простите меня за грубое слово. Вы имитируете свободный обмен мнениями на уроке. Удачно имитируете, не спорю, уж если такой опытный зубр, как Вероника Витольдовна, попался в расставленные вами сети. Ребята на уроке у вас всего лишь марионетки. Вы дергаете их за веревочки — они выскакивают со «своими мнениями», и создается видимость дискуссии, которая ни к чему не ведет. Точнее, ведет она к вашему финальному высказыванию, к демонстрации блеска вашей логики, вашего ума. Авторитет учебника, авторитет программы вы подменили своим собственным… однако воспитательный эффект этой подмены, как мы лишний раз убедились на вашем уроке, весьма и весьма непрочен. Нельзя безнаказанно разрывать обучение и воспитание: тут перегибы в обе стороны одинаково опасны. Впрочем, на эту тему я бы хотела побеседовать не с вами, а с вашим методистом, отсутствие которого, столь блистательное, начинает мне казаться странным…
Когда Самохин подходил к общежитию, уже темнело. С большим трудом ему удалось отвязаться от однокурсниц, которые утешали его, подбадривали, кому-то угрожали, куда-то собирались пойти, написать какое-то письмо… Все это было чрезвычайно искренне, но нелепо, не нужно. Самохин хотел остаться один. Где-то там, на пятом этаже, шло классное собрание десятого «А» — собрание бурное, с вызовом директора, но сейчас это Самохина не трогало.
Практику Самохину было предложено закончить в указанные сроки, то есть через два дня. И эти предстоящие два дня беспокоили его больше, чем все случившееся с ним сегодня.
Никаких обязательств с него не брали. Разрешалось работать так, как до сих пор, хотя бы как сегодня. Но дело было в том, что так, как сегодня, Самохин работать больше не мог. Он содрогался при мысли, что нужно будет войти завтра в класс, стать возле окна, заглянуть краем глаза в свою записную книжку — на схему, исчерченную зелеными и красными линиями. Нет, он не согласился ни с Ночкиной, ни с Анатолием Наумовичем, ни тем более с Вероникой Витольдовной, он по-прежнему считал, что они защищают честь своего мундира. Но что-то сломалось в нем сегодня, он больше не верил в свою киберсхему, которой так раньше гордился. Ребята, конечно, с готовностью будут срабатывать в ответ на его вопросы — пожалуй, даже с большей готовностью, чем прежде, — но что стоит за этой готовностью, он так никогда и не узнает. Какой-то коэффициент им не учтен, а какой именно, у Самохина не было желания искать.