Лоренция поступила, как поступают все, рожденные артистами: прошла через все бедствия, через все страдания неизвестного или не признаваемого таланта; наконец, пройдя все перемены трудной жизни, которую сам артист должен создавать, она стала прекрасной и умной актрисой. Успех, богатство, почести, слава – все пришли к ней вместе и вдруг. Она уже пользовалась блестящим положением в обществе и уважением, которое, в глазах умных людей, оправдывалось ее высоким талантом и благородным характером. Она не рассказала Полине своих заблуждений, страстей, женских страданий, обманов и раскаяния своего. Не пришло еще время – Полина не поняла бы ее.
II.
Однако же, когда в полдень слепая проснулась, Полина знала уже всю жизнь Лоренции. Даже то, что не было ей рассказано, и эту часть нерассказанную знала, может быть, лучше всех прочих, ибо люди, жившие в спокойствии и уединении, имеют чудную способность представлять себе чужую жизнь, полную бурь и бедствий, и в тайне радуются, что избежали их. Надобно предоставить им такое душевное утешение, потому что самолюбие их находит в том пищу, а одно добродушие не всегда вознаграждает за долгую скуку уединения.
– Кто здесь? – сказала слепая мать, сев на постели и опираясь на дочь. – Кто у нас? Я слышу запах, как будто здесь модница. Бьюсь об заклад, что это г-жа Дюкорне; она приехала из Парижа с разными щегольскими нарядами, которых я не увижу, и с крепкими духами, от которых у нас будет мигрень.
– Нет, матушка, – отвечала Полина, – не г-жа Дюкорне.
– А кто же? – спросила слепая, протягивая руку.
– Угадайте, – сказала Полина, дав Лоренции знак положить руку ее в руку матери.
– О, какая нежная и маленькая ручка! – вскричала слепая, ощупав костяными пальцами руку актрисы. – О, это не г-жа Дюкорне, правда! Эта не из наших дам; что бы они ни делали, а зайца всегда узнаешь по лапке. Однако же, я знаю эту руку, но не видала ее давно. Разве вы не умеете говорить?
– Голос мой изменился, как и моя рука, – отвечала Лоренция, приятный и сладкий голос которой от театральной декламации стал еще стройнее и звучнее.
– Я знаю и голос, – отвечала старуха, – но не узнаю его. – Она молча держала в руках руку Лоренции, подняв на нее мрачные и стекловидные глаза, неподвижность которых наводила ужас.
– Видит ли она меня? – спросила тихо Лоренция у Полины.
– О нет, – отвечала Полина, – но она в полной памяти, и в нашей жизни так мало событий, что она наверняка сейчас тебя узнает…
Едва Полина успела договорить, как слепая, оттолкнув руку Лоренции с отвращением, доходившим до ужаса, сказала сухим и дрожащим голосом:
– А, это несчастная, которая играет комедию! Зачем пришла она к нам? Ты не должна бы принимать ее, Полина!
– О матушка! – вскричала Полина, покраснев от стыда и печали, и прижала ее к груди, желая показать ей, что чувствует.
Лоренция побледнела, но скоро оправилась. – Я ждала этого, – сказала она с улыбкой, приятность и достоинство которой удивили и немного смутили Полину.
– Постойте, – сказала слепая, по инстинкту опасаясь оскорбить дочь, потому что имела нужду в ее преданности, – дайте мне время опомниться. Я так удивлена и, проснувшись, сама не знаю, что говорю... Я не хотела бы оскорбить вас, госпожа... Как зовут вас теперь?
– Все еще Лоренцией, – отвечала актриса спокойно.
– О, она все та же Лоренция, – с жаром сказала Полина, целуя ее, – все та же добрая душа, благородное сердце....
– Одень-ка меня, дочь, – прервала слепая, желая прекратить разговор, ибо не решалась ни противоречить дочери, ни извиниться в грубости своей с Лоренцией. – Причеши мне голову, Полина; я забываю, что другие не слепы и видят во мне чудовище. Дай мне вуаль и платок... Хорошо; принеси мне шоколаду и попотчуй... эту даму.
Полина бросила на подругу свою умоляющий взор, а та отвечала поцелуем. Старуха немного усмирилась, когда подсела к нероскошному завтраку и закуталась в платье темного цвета с красными огромными разводами, а на голову надела белый чепец с вуалем из черной дымки, которым прикрыла половину лица. Лета, скука и болезни привели ее к такой степени эгоизма, что она жертвовала всем, даже закоренелыми своими предрассудками, для нужд своего спокойствия. Слепая жила в такой зависимости от дочери, что малейшее неудовольствие, малейшая рассеянность Полины могли разрушить цепь неисчислимых угождений, из коих самое малое было необходимо, чтобы жизнь показалась старухе сносной. Когда слепая ловко покоилась на постели и была удалена от опасностей и лишений на несколько часов вперед, то позволяла себе горестное утешение, т. е. оскорбляла жестокими словами и несправедливыми жалобами людей, в которых не имела нужды. Потом, в часы зависимости, она умела удержать себя и заслуживать их усердие ласковым обращением. Лоренция успела заметить это в течение дня. С большим прискорбием еще заметила она, что мать действительно боялась дочери. Сквозь изумительное пожертвование всем своим временем Полина невольно выказывала немой и постоянный упрек, понятый вполне ее матерью и устрашавший ее чрезвычайно. Казалось, что обе женщины боялись обнаружить тяжесть, происходившую от взаимного их соединения, от соединения умиравшей матери с дочерью, полной жизни. Одна страшилась движений той, которая могла ежеминутно лишить ее последнего дыхания; другая опасалась могилы, куда могла быть увлечена этим трупом.
Лоренция, одаренная светлым умом и благородным сердцем, уверила себя, что отношения их не могут быть иными; что притом невидимые страдания Полины не отнимают у нее терпения, но умножают только ее достоинства.
Но, против воли, Лоренция почувствовала ужас и скуку, находясь между двумя жертвами. Глаза ее отуманились, все нервы трепетали. Вечером она была утомлена, хотя за весь день никуда не ходила. Ужас действительной жизни начинал выказываться из-за поэзии, в которую она, как артистка, сначала облекла чистое существование Полины. Она хотела сохранить свое заблуждение, думать, что Полина счастлива и довольна своими мучениями, как отшельница старых времен. Что и мать ее тоже счастлива, забывает свои бедствия в ее любви и угождениях. Смотря на мрачную картину этого семейства, она хотела видеть в ней светлых ангелов, а не печальные лица, грустные и холодные, как действительность. Малейшая морщинка на ангельском челе Полины набрасывала тень на картину; одно слово, холодно произнесенное ее чистыми устами, разрушало таинственную кротость, замеченную Лоренцией с первого взгляда. Однако же морщинка на челе была выражением молитвы, а слова служили к утешению; но все это было как-то холодно, без жизни, без того тихого, глубокого одушевления, которое делается постоянным, когда с необходимостью строгого долга мы умеем соединить свободный выбор и потребность собственного сердца.
Пока первый восторг простодушного удивления уменьшался в актрисе, в Полине и ее матери происходила противоположная перемена, столь же непринужденная и невольная.
Полина, трепеща при мысли о светских радостях своей подруги, незаметно почувствовала любопытство – узнать этот неведомый мир, полный ужаса и привлекательности, куда, по правилам своим, она не должна была заглядывать. Смотря на Лоренцию, удивляясь ее красоте, грации, ее обращению, то благородному, приличному театральной королеве, то свободному и милому, чисто детскому (ибо артистка, любимая публикой, похожа на дитя, которому весь мир – семейство), Полина ощущала в себе новое чувство, сладкое и печальное, занимавшее средину между удивлением и страхом, между нежностью и завистью.
Слепая мать была инстинктивно порабощена и как бы оживлена сладкими звуками голоса Лоренции, чистотой ее речи, одушевлением ее умного разговора, разнообразного и простого, отличающего всех истинных артистов. Мать Полины, полная суеверного упрямства и провинциальной гордости, все-таки была женщина отличная и довольно образованная сравнительно с обществом, в котором жила. Она нехотя была поражена и приятно удивлена, увидев что-то непохожее на всегдашних своих собеседниц, что-то необыкновенное, чего она никогда не встречала. Может быть, она сама себе не давала в этом отчета, но усилия, употребленные Лоренцией для истребления ее предрассудков, удались свыше ожидания. Старуха так начинала заниматься разговором актрисы, что слушала с сожалением, даже с ужасом, как та приказывала готовить почтовых лошадей. Она победила себя и просила ее остаться до следующего дня.
Лоренция не скоро согласилась. Мать ее была задержана в Париже болезнью младшей ее сестры. Контракт с орлеанским театром принудил Лоренцию ехать в Орлеан без матери и сестры. Она назначила им свидание в Лионе и хотела туда приехать в одно время с ними, зная, что мать и сестра после двухнедельной разлуки (первой за всю жизнь) будут нетерпеливо ждать ее. Однако же старуха так просила, а Полина, при мысли о новой разлуке с подругой, может быть, вечной, так искренно плакала, что Лоренция согласилась, написала матери, чтобы та не беспокоилась, если она приедет днем позже, и отпустила лошадей до вечера следующего дня. Увлеченная слепая старуха до того разнежилась, что продиктовала дружескую фразу к старой своей знакомой, матери Лоренции.
– Бедная г-жа С**! – сказала она, услышав, что вкладывают письмо в пакет и запечатывают его. – Как она была добра, умна, весела... и неосторожна! Ведь она будет отвечать перед Богом за то, что ты вступила на сцену, бедная Лоренция! Она могла удержать тебя, и не удержала! Я написала ей три письма по этому случаю, но Бог знает, читала ли она их! О, если бы она меня послушала, ты не дошла бы до этого!..
– Мы жили бы в крайней нищете, – отвечала Лоренция живо и ласково, – и страдали бы от мысли, что не можем помочь друг другу, а теперь я с радостью вижу, как она молодеет в довольстве. Она даже счастливее меня, если это возможно, потому что обязана безбедностью моему труду и терпению. О, она превосходная мать, и хоть я актриса, однако люблю ее точно так же, как вас любит Полина.