Потом, обращаясь к другим, никогда ее не посещавшим, она злобно говорила им в глаза: – Ага! Вы поступаете, как я, заставляете совесть молчать, и пришли против воли поклониться таланту? Так всегда бывает; ум торжествует везде и над всем. Вы порицали девицу С**, что она вступила в театр; вы делали, как я, находили это ужасным, страшным! А вот и вы у ее ног! Надеюсь, вы не станете мне противоречить: ведь не могла же я вдруг стать такой любезной и хорошенькой, что все вы пришли толпою наслаждаться моими разговорами.
С начала до конца Полина была изумительна в обращении с подругой. Ни разу не краснела она за нее. С храбростью, истинно геройской в провинции, решилась она вытерпеть все приготовленные порицания и быть с Лоренцией при всех точно так же, как была наедине. Она расточала ей ласки, угождения, даже почтение; сама подставила ей под ноги скамейку, сама подносила ей поднос с лакомством, потом отвечала жарким поцелуем, когда Лоренция благодарила ее; и наконец, сев возле подруги, не выпускала ее руки из своей весь вечер.
Без сомнения, такая роль была прекрасна. Присутствие Лоренции производило чудеса, ибо такая храбрость испугала бы Полину, если б ей накануне объявили о ней, как о необходимости, а теперь храбрость стоила ей так мало, что она сама удивлялась. Если б она могла проникнуть в глубину своей души, то открыла бы, что только такая великодушная роль могла поставить ее в собственных глазах на равную степень с Лоренцией. Сначала прелесть, благородство и ум актрисы немного ее смутили; но, приняв ее под свое покровительство, Полина перестала замечать ее превосходство. Когда женщины, и даже мужчины, решатся признать чье-нибудь превосходство?
Когда обе подруги и слепая мать остались одни у пылающего камина, Полина удивилась и даже немного оскорбилась, заметив, что Лоренция выказывала всю свою благодарность только старушке. Целуя руку у г-жи Д** и провожая ее до спальни, актриса с благородной откровенностью сказала ей, что чувствует цену всего, что она сделала для нее в этот вечер.
– Тебя, милая Полина, – сказала она, оставшись с ней наедине, – я рассержу, если стану также благодарить. В тебе нет таких закоренелых предрассудков, и презрение к провинциальной глупости не стоило тебе больших усилий. Я тебя знаю, ты изменила бы самой себе, если бы с истинной радостью не возвысилась на целую голову над этими бабами!
– Я делала это для тебя, и потому мне было приятно, – отвечала смущенная Полина.
– Не лукавь, – прервала Лоренция, целуя ее, – ты так поступала для самой себя!
Почему подруга Полины так говорила? Неужели из чувства неблагодарности? Нет. Лоренция была очень хитра с другими и очень искренна с собой. Если бы усилие подруги показалось ей великим, то она и не подумала бы унизиться изъявлением ей благодарности. Она так твердо, так сильно чувствовала свое собственное достоинство, что почитала храбрость Полины столь же естественной, столь же легкой, как свою. Лоренция не подозревала, что возбуждает в смущенной душе Полины тайные мучения. Она не могла угадать их, даже не могла бы их понять.
Полина, не желая расстаться с ней на минуту, уложила ее в свою постель, а сама легла возле нее, на софе; обе они могли разговаривать как можно дольше.
Ежеминутно усиливалось беспокойство молодой отшельницы и ее желание узнать жизнь, наслаждения искусства и славы, деятельности и независимости. Лоренция избегала подобных вопросов. Ей казалось, что Полина поступает неосторожно, стараясь узнать выгоды другого положения, столь мало похожего на ее образ жизни, и ей казалось неприличным описывать эту картину привлекательно. Лоренция старалась отвечать на ее вопросы другими вопросами; хотела слышать от нее о душевных радостях, доставляемых ее тихой жизнью, и обратить разговор на поэзию долга, которая должна быть уделом благородной и решительной души. Но Полина, отвечая, скрывала мысли свои. В первом разговоре, утром, она истощила всю гордость, все лукавство своей добродетели для прикрытия страданий своих. Вечером она уже не думала о своей роле. Ежеминутно увеличивалась ее жажда жизни; ей хотелось расцвести, как цветочку, долго лишенному солнечных лучей и воздуха. Полина восторжествовала и принудила Лоренцию предаться величайшему наслаждению, излить душу с доверенностью и простодушием. Лоренция любила сценическое искусство не только за него самого, но и за то, что оно доставило ей свободу, простор ума и эстетический образ жизни. Она могла похвалиться благородными друзьями, видала страстных любовников у ног своих; она не говорила о них Полине, но живость воспоминаний придавала ее обыкновенному красноречию новую силу, полную прелести и увлечения.
Полина пожирала слова ее. Они падали ей на сердце и ум, как капли огненного дождя. Бледная, с распущенными волосами, блистающими очами, опершись рукой на девичье изголовье, она была прекрасна, как древняя нимфа, при бледном свете лампады, горевшей между кроватями. Лоренция, взглянув на нее, была поражена выражением ее лица; испугалась, что рассказала слишком много и упрекала себя, хотя все ее слова были чисты, как слова матери, беседующей с дочерью. Потом, невольно обратившись к своим театральным думам и забыв свои собственные упреки, она вскричала от удивления:
– Боже мой! Как ты прекрасна, душа моя! Классики, отдававшие мне роль Федры5, не видали тебя! Твоя нынешняя поза годится для новой школы, но ты – вся Федра!.. Не Расиновская, а Федра Еврипида, когда она говорит: «О Боги! Зачем я не под сенью лесов!»
Я сказала бы тебе по-гречески, – прибавила Лоренция, зевая, – если бы знала греческий язык... Бьюсь об заклад, что ты знаешь по-гречески.
– По-гречески? Ты шутишь! – отвечала Полина, улыбаясь. – На что мне греческий язык?
– О, если бы у меня было свободное время, как у тебя, – сказала Лоренция, – я выучилась бы всему, все бы знала!
Обе замолчали. Полина горько задумалась, обратившись к своему прошедшему, и спрашивала себя, к чему эти чудные швейные работы, занимавшие столько долгих часов ее уединения и вовсе не занимавшие ни ее мысли, ни сердца? Она испугалась, что потеряла так много прекрасных годов; ей казалось, что она употребила благороднейшие свои способности и драгоценнейшее время на цель нелепую, почти безбожную. Она снова оперлась на руку и сказала Лоренции:
– Почему ты сравниваешь меня с Федрой, с характером столь ужасным? Неужели ты можешь порок и преступление возвышать до поэзии?..
Лоренция не отвечала. Истомленная бессонницей предыдущей ночи, но спокойная душой, как всегда бывает с теми, кто нашел в себе истинную цель и истинные средства своего существования, не смотря на приходящие бури. Она заснула, разговаривая.
Такой скорый и мирный сон еще больше увеличил мучения и грусть Полины. «Она счастлива... – подумала Полина. – Счастлива и довольна собой, без усилий, без борьбы, без сомнений... А я!.. Это несправедливо!»
Полина не заснула за всю ночь. На следующее утро Лоренция проснулась так же спокойно, как заснула, и показалась при дневном свете свежей и отдохнувшей. Служанка явилась к ней с изящным белым платьем, заменявшим пеньюар во время одевания. Пока служанка расчесывала и заплетала ее роскошную черную косу, Лоренция прочитывала роль, которую должна была играть через три дня в Лионе. Теперь, в свою очередь, и она была прекрасна, с распущенными волосами, с трагическим своим лицом. Часто она вырывалась из-под рук служанки, ходила по комнате и говорила:
– Нет, не так!.. Хочу сказать так, как чувствую!
У нее вырывались восклицания, драматические фразы; она изучала свои позы перед старым зеркалом Полины. Хладнокровие служанки, привыкшей к таким сценам, и совершенное забвение внешних предметов, в котором, по-видимому, Лоренция находилась, чрезвычайно удивили молодую провинциалку. Она не знала, что делать, смеяться или плакать над поступками вдохновенной актрисы, но была поражена трагической красотой Лоренции, как Лоренция, за несколько часов до того, была изумлена ее прелестью. Полина думала: «Она все это делает хладнокровно, с рассчитанным жаром, с выученной грустью. В душе она совершенно спокойна, совершенно счастлива, а я... Я должна носить на челе спокойствие ангела... А я похожа на Федру!»
В эту самую минуту Лоренция сказала:
– Стараюсь, сколько могу, вспомнить вчерашнюю твою позу, когда ты опиралась на руку... но никак не могу! Она была превосходна! После припомню по вдохновению! Вдохновение есть только воспоминание, не так ли, Полина? Ты не умеешь причесываться, душа моя; надо заплести волосы, а ты их приглаживаешь. Постой, Сусанна тебя научит.
Служанка заплела косичку на одной стороне, а Лоренция на другой, и в одну минуту Полина была так хорошо причесана и так мила, что вскричала от удивления:
– Ах, Боже мой, как это мило! Я никогда не причесывалась так, боясь потерять много времени, а ведь причесывалась вдвое дольше.
– Ведь мы, актрисы, – отвечала Лоренция, – принуждены прикрашиваться как можно более и как можно скорее.
– А к чему мне украшения? – сказала Полина, опустив голову к туалету и смотря печально и неутешно в зеркало.
– Вот, – вскричала Лоренция, – ты опять Федра! Посиди еще так, я тебя изучаю.
Глаза Полины наполнились слезами. Желая скрыть свои слезы от Лоренции (чего Полина более всего желала в эту минуту), она убежала в другую комнату и горько рыдала. В ее душе бушевали горе и гнев, но она сама не знала, почему в ней поднялась такая буря.
Вечером Лоренция уехала. Полина плакала, сажая ее в карету, но в этот раз от сожаления, ибо Лоренция дала ей жизнь на целых тридцать шесть часов, и она думала о завтрашнем дне с ужасом. Она бросилась от усталости в постель и уснула в истомлении, не желая вовсе просыпаться. Проснувшись, она с мрачным беспокойством осматривала стены, на которых не оставалось и следа от снов, созданных рассказами Лоренции. Она медленно встала, безмысленно села за туалет и старалась заплести косы по-вчерашнему. Она была вызвана к действительности пением чижика, который просыпался в клетке весело, не чувствуя своего заточения, и тотчас встала, отперла клетку, раскрыла окно и выпустила птичку, но та не хотела лететь.