– Ах, синьор Лелио, – сказала она, – вы не сдержали своего слова. Вы не были ни отцом, ни другом моей барышни!
– Правда твоя, – сказал я печально, – точно правда; я виноват. Но будь спокойна, моя милая, завтра я все поправлю.
Завтра наступило, но второе свидание было такое же, как первое; третье такое же. Только всякий раз я влюблялся всё более, и то, что было в первый вечер нежной привязанностью, в третий превратилось уже в настоящую страсть. Если б я сам этого не заметил, то мог бы догадаться по печальному лицу Лилы. Всю дорогу я думал о будущности этой любви и воротился домой бледный и печальный.
– Ну что, не говорила ли я тебе, что ты скоро будешь плакать! – сказала мне Кеккина.
В следующую ночь я опять пошел на условленное свидание. Синьорина была по-прежнему весела, в восторге, а я несколько времени не мог разогнать своей задумчивости и был молчалив. Она пристально на меня посмотрела и, взяв меня за руку, сказала:
– Вы печальны, Лелио. Что с вами?
Я открыл ей свое сердце и сказал, что страсть к ней для меня – истинное несчастье.
– Несчастье! Почему же это?
– Вот почему, синьора. Вы преемница имени и наследница богатства знатной фамилии. Вы воспитаны в уважении к своим благородным предкам. А я... у меня нет прошедшего, я человек ничтожный, сам сделался тем, что я теперь. Ясно, что выйти за меня замуж вам невозможно. Все вам это запрещает: ваши идеи, ваше воспитание, ваше положение. Вы отказывались от руки графов и маркизов, потому что они были недостаточно знатны для вас: как же вы можете унизиться до актера? От принцессы до комедианта далеко, синьора. Следственно, я не могу быть вашим мужем. Что ж мне остается? Что ожидает меня в будущем? Несчастная любовь или надежда быть несколько времени вашим любовником? Я не хочу ни того ни другого, синьора.
И тут я наговорил ей две страницы мелким шрифтом о невозможности нашего союза, о безрассудности ее надежд. Она слушала меня спокойно. Когда я кончил, она не переменила своего положения и сперва молчала. Только наблюдая за ней внимательно, я заметил, что на лице ее изобразилась нерешимость. Вдруг она встала и пошла от меня, не говоря ни слова. Я не приготовился к этому удару и был поражен горестным удивлением.
– Как! И ни слова! Вы оставляете меня, может быть, навсегда, и ни слова сожаления или утешения!
– Прощайте! – сказала она, оборачиваясь. – Жалеть я не могу, а утешения нужны не вам, а мне. Вы меня не поняли... Вы меня не любите!
– Я!
– Кто ж будет понимать меня, если вы меня не понимаете? Кто будет меня любить, если вы меня не любите?
Она прискорбно покачала головой и, скрестив на груди руки, потупила глаза в землю. В эту минуту она была так прекрасна, так печальна, что мне ужасно хотелось броситься к ее ногам, но в ту же минуту удержал меня страх рассердить ее. Я стоял неподвижно, молча, устремив на нее взор и тревожно ожидая, что она станет говорить или делать. Через несколько секунд она медленно, с задумчивым видом подошла ко мне и, прислонившись к пьедесталу статуи, сказала:
– Так вы считали меня низкой и тщеславной? Вы думали, что я в состоянии полюбить мужчину, позволить ему говорить мне о любви, и не решусь вместе с тем пожертвовать ему всей моей жизнью? Отчего же это? Вы, однако же, человек благородный и твёрдого характера. Вы, конечно, ничего не начинаете, не обдумав прежде своего поступка и не решившись докончить того, что начали. Отчего ж вы меня считаете неспособной к рассудительности? Или вы очень презираете женщин, или вас обманула моя ветреность. Я, конечно, иногда безрассудна: это, может быть, происходит оттого, что я молода; но характер у меня твердый. С тех пор как я почувствовала, что люблю вас, Лелио, я решилась быть вашей женой. Это вас удивляет? Между тем, это совершенная правда. Завтра же я объявлю Гектору, что не согласна за него выйти. Мы вместе отправимся к матушке и скажем ей, что мы друг друга любим и хотим обвенчаться, она благословит нас, и вы на мне женитесь. Согласны?
С первых слов синьорины, я слушал с глубоким удивлением. Я чуть не уступил своим восторгам, чуть не бросился к ее ногам, чуть не сказал ей, что я счастлив и горжусь любовью такой женщины, как она; что я пламенно люблю ее, готов всю жизнь отдать за нее и буду повиноваться, что бы она ни приказала. Но рассудок вовремя удержал меня, и я начал размышлять обо всех неудобствах, обо всех опасностях поступка, который она задумала. По всей вероятности она получила бы отказ и строгий выговор, и каково было бы ее положение, после того как она убежала от тетки и публично проехала со мной двести миль! Я не предался порывам страсти, старался сохранить все свое хладнокровие и, помолчав несколько минут, сказал спокойно:
– А ваши родные?
– На свете есть только один человек, который имеет права надо мной, только один, которого мне больно было бы огорчить: моя матушка. Но я уже говорила вам, матушка моя добра как ангел и любит меня до безумия. Сердце ее на все согласится.
– О милая моя! – сказал я, прижимая ее руки к своей груди. – Бог видит, что намерение ваше исполняет все мои желания! Я борюсь с самим собой, когда стараюсь удержать вас. Всякое возражение, которое я вам делаю, отнимает у меня надежду блаженства, и сердце мое жестоко страдает от сомнений рассудка. Но для меня дороже всего вы и ваша будущность, ваше счастье, ваше доброе имя. Я скорее откажусь от вас навсегда, чем допущу, чтобы вы из-за меня страдали. Не думайте же, что сомнения мои доказывают недостаток любви. Вы говорите, что матушка ваша согласится, потому что она так добра? Но вы еще очень молоды, синьора; вы еще не знаете, какие противоположные чувства уживаются иногда между собой в сердце человека. Я верю всему, что вы говорите о вашей матушке, но можете ли вы быть уверены, что гордость не станет бороться в ее сердце с материнской любовью? Легко может статься, что она почтет священным долгом удержать вас от брака с актером.
– Может быть; вы почти правы, – сказала она. – Гордости матушкиной я, однако, не боюсь. Хоть она была замужем за двумя князьями, сама она из купеческого звания; она этого не забыла и не станет сердиться на меня за то, что я люблю человека незнатного. Но влияние князя Гримани, слабость характера, по которой она почти всегда уступает влиянию окружающих ее и, кто знает, может быть, даже желание не напоминать свету о своем происхождении заставят ее противиться нашему браку. Но на это есть очень легкое средство: мы сначала обвенчаемся, а потом уже поедем просить ее благословения. Матушка не может обратиться против меня, когда союз наш будет уже освящен церковью. Она, может, и огорчится, не столько моим неповиновением, хоть родные ее будут обвинять в этом, сколько тем, что я не имела к ней полной доверенности. Но я уверена, что она скоро перестанет сердиться и, из любви ко мне, обнимет вас как сына.
– О, синьора, вы не можете вообразить, как благодарен я вам за ваше предложение! Но у меня тоже есть честь, о которой я должен заботиться. Если бы я женился на вас без согласия ваших родственников, меня бы непременно стали обвинять в самых гнусных, в самых низких побуждениях. А ваша матушка! Если бы после нашей женитьбы она не захотела простить вас, вся тяжесть ее негодования обрушилась бы на меня.
– Так вы не хотите на мне жениться, не получив, по крайней мере, позволения матушки?
– Да, синьора.
– А если б вы были уверены, что она позволит, тогда бы ничто вас не остановило?
– О, синьора! Зачем вы меня спрашиваете о том, в чем твердо уверены?
– Ну, так...
Она вдруг остановилась и опустила голову на грудь. Когда она снова приподняла ее, лицо у нее было бледно и в глазах блистали две слезы. Я хотел спросить ее, что это значит, но она вдруг сказала повелительным тоном:
– Лила! Отойди подальше.
Горничная с сожалением повиновалась. Она стала так, чтобы не слышать, что мы говорим, но между тем видеть нас. Синьорина ждала, чтобы Лила отошла подальше, а потом, взяв меня за руку, сказала:
– Я скажу вам одну вещь, которой никогда никому не говорила и дала себе слово не говорить. Речь идет о моей матушке, а я люблю и уважаю ее как нельзя более. Вы можете вообразить, как мне тягостно возобновить в душе воспоминание о том, что в других глазах может помрачить чистоту ее доброго имени. Но я знаю, что вы добры, что с вами я могу говорить так же откровенно, как с ней самой, и что вы никогда не станете предполагать в других дурного.
Она остановилась на минуту, чтобы справиться с памятью, и потом продолжала:
– Я помню, что в ребячестве, избалованная беспрерывным ласкательством всех окружающих, я презирала всё на свете. Мы жили большей частью в деревне. Все, кто бывал у нас в доме, казались мне людьми совершенно ничтожными. Один только не походил на других, и в своем смиренном положении сохранял достоинство человека с дарованиями. Зато он мне казался наглецом; я почти ненавидела его и боялась. Он был молодой человек, весьма бедный, с прекрасным голосом, и часто приходил к матушке петь вместе. Родители его, впрочем, из дворян, дошли до такой нищеты, что даже не в состоянии были довершить воспитания своего сына. Голос его чрезвычайно нравился матушке, и она часто заставляла его петь с нашим капельмейстером, и сама с ним пела, чтобы научить его. Но этот молодой человек чрезвычайно мне не нравился, особенно потому, что он иногда был очень фамильярен со мной, обнимал меня и брал на руки.
Я спала в одной комнате с матушкой. Однажды ночью я пробудилась оттого, что услышала мужской голос. Этот человек говорил с матушкой почти строго, а она отвечала печальным, покорным, почти умоляющим голосом. Мне казалось, что он бранил ее. Удивляясь этому, я начала прислушиваться, и притворилась между тем, будто сплю. Они не остерегались меня, разговаривали свободно. Но, Боже мой, что я услышала! Матушка говорила: «Если б ты любил меня, ты бы на мне женился», а он не соглашался на ней жениться! Потом матушка начала плакать, и он тоже, и я услышала... Ах, Лелио, видно, как я вас уважаю, когда рассказываю вам такие вещи!.. Я услышала звуки их поцелуев. Мне казалось, что я знаю этот голос, но я не верила своим ушам. Мне очень хотелось посмотреть, однако я не смела пошевелиться: я знала, что подслушивать нехорошо, и так как матушка с ранних лет внушала мне возвышенные чувства, то я даже старалась не слышать, но слышала поневоле. Наконец мужчина сказал маменьке: «Прощай, я покидаю тебя навсегда. Дай мне на память локон твоих прекрасных волос». Матушка отвечала: «Отрежь сам». Матушка так пеклась о моих волосах, что я считала волосы вещью священной для женщины. Когда я увидела, что она отдает свой локон, мне стало жаль и досадно. Я начала потихоньку плакать, но услышав, что к моей постели подходят, я отерла глаза и притворилась, будто сплю. Занавеску отдернули, и я увидела странно одетого мужчину: сначала я не узнала его, потому что не видела в этом костюме, и испугалась. Но он начал говорить со мной, и тогда я его узнала: это был… Лелио, не правда ли, вы не станете вспоминать об этой истории?