– Ну что же, синьора? Кто же это был? – вскричал я, судорожно сжимая ее руку.

– Нелло, молодой бедняк, который приходил к нам петь... Что с вами, Лелио? Вы трепещете, рука ваша дрожит... О, Боже мой, вы ужасаетесь поступка матушки!..

– Нет, нет, синьора, – отвечал я трепещущим голосом, – но скажите мне, ради Бога, где же это было, близ Кьоджи?

– Разве я вам говорила, что близ Кьоджи?

– Кажется. И в замке Альдини?

– Конечно! Я ведь вам сказала, что это было в матушкиной спальне... Но что с вами сделалось, Лелио?

– О Боже мой!.. И вас зовут Алецией Альдини?

– Помилуйте, ради Бога! – сказала она с некоторой досадой. – Да разве вы в первый раз слышите мое имя?

– Извините, синьора. В Неаполе вас все звали синьорой Гримани.

– Да, люди, которые нас хорошо не знали. Я последняя из рода Альдини, одной из самых старинных фамилий, гордой, но бедной. Матушка, однако ж, была богата. Князь Гримани, второй муж ее, обыкновенно зовет меня дочерью. Вот отчего в Неаполе, где я жила с месяц, и здесь, где я недель шесть, меня зовут чужим именем.

– Синьора, – сказал я, с усилием прервав тягостное молчание, в которое было погрузился, – объясните мне, какую же связь имеет эта история с нашей любовью, и каким образом, посредством этой тайны, вы надеетесь выманить у матушки согласие, которое она дала бы не охотно…

– Помилуйте, Лелио! Что это вы говорите? Неужели вы почитаете меня способной к такому гнусному расчёту? Если б вы меня слушали повнимательнее, вместе того чтобы в каком-то забытьи потирать лоб рукой... Что это с вами, любезный Лелио, что за горе, что за тайные мысли печалят вас?

– Продолжайте, милая синьора, продолжайте, ради Бога!

– Это приключение никогда не выходило у меня из памяти, и я никому на свете о нем не говорила. Вам первому, Лелио, вверила я эту тайну. Гордость моя оскорблялась проступком матушки, который, как мне казалось, падал и на меня. Но я по-прежнему обожала матушку; я даже, кажется, любила ее еще более, с тех пор как узнала, что и она слабая женщина.

Презрение мое ко всем, кто не вписан в Золотую Книгу22, нередко огорчало ее. Однажды она посадила меня к себе на колени, ласкала меня с неизъяснимой нежностью и рассказала мне о батюшке. Она говорила о нем с уважением, но я услышала тут многое, чего прежде и не воображала. Я почти не знала батюшки, но питала к нему какой-то энтузиазм, по правде сказать, довольно неосновательный. Но когда я узнала, что он женился на матушке только потому, что она была богата, и потом стал презирать ее за купеческое происхождение и воспитание, это произвело в моем сердце совершенный переворот, и я почти стала ненавидеть батюшку столько же, как прежде любила его. Матушка говорила мне также разные вещи, которые показались мне очень странными; между прочим, о том, какое несчастье – выйти замуж по расчету, и что ей приятнее было бы видеть свою дочь замужем за человеком не знатного происхождения, но умным и добрым, чем отдать меня, как товар, за знатное имя. И мне показалось, что она так же несчастлива со своим вторым мужем, как прежде была с батюшкой. Этот разговор произвел на меня очень сильное впечатление. Я начала думать о том, какое несчастье для девушки, когда за нее сватаются только потому, что она богата или носит знатное имя. Я решилась никогда не выходить замуж, и в первый раз, когда мне случилось опять разговаривать с матушкой, я открыла ей мое намерение, в твердой уверенности, что она его одобрит. Она улыбнулась и сказала, что скоро наступит время, когда одной любви к ней будет уже недостаточно для моего сердца. Я отвечала, что этого никогда не будет, но мало-помалу я заметила, что говорила слишком дерзко. Несносная скука напала на меня, когда мы оставили свое тихое уединение в Венеции и стали жить в блестящих обществах других городов.

Так как я высока ростом и развилась очень рано, то мне стали приискивать жениха, когда я только еще вышла из ребячества, и всякий день при мне разбирали выгоды или невыгоды какой-нибудь новой партии. Любовь еще не зарождалась в моем сердце, но я уже чувствовала обыкновенное у женщин с благородными чувствами отвращение к мужчинам, у которых нет ни ума, ни души. Я была очень разборчива. Впрочем, надо сказать, что все мои женихи были люди удивительно ничтожные. Я решилась пойти в монахини и до того приставала к матушке, что она наконец позволила мне вступить в монастырь. Она горько плакала, а отчим мой, казалось, был очень доволен. Я пробыла в монастыре только месяца полтора белицей; потом меня взяли домой, потому что матушка была очень нездорова. Между тем, чувства мои мало-помалу изменялись, и я начала смотреть совсем другими глазами на то, что прежде казалось мне позором матушки. Что такое во мне происходило, этого я вам не умею сказать, но я говорила сама себе: если б со мной случилось то же, что и с матушкой; если б я также влюбилась в молодого человека с дарованиями, хоть и бедного и ниже меня по происхождению, все стали бы кидать в меня презрением; она же – никогда. Она обняла бы меня, спрятала бы на груди своей мое лицо, покрытое краской стыда, и сказала бы: «Повинуйся влечению своего сердца, не заставляй его молчать, как я, и тогда ты будешь счастлива».

Вы растроганы, Лелио! О Боже мой, вот, кажется, слеза ваша упала мне на руку! О, вы побеждены, я уверена! Вы не будете больше считать меня ни сумасбродной девушкой, ни злой. Вы скажете да, и завтра приедете за мной. Не правда ли, Лелио?

Я хотел говорить, но не мог произнести ни слова. Я трепетал всем телом и едва стоял на ногах. Устремив на меня взор, синьорина боязно ожидала моего ответа.

Вначале этого рассказа я был поражен сходством его с моей собственной историей. Но потом, когда она дошла до подробностей, которых я не мог не узнать, я был встревожен и ослеплен, как будто молния блеснула перед моими глазами. Тысячи противоречащих, но всё мрачных мыслей толпились в моей голове. Страшный образ отчаяния как призрак носился перед моими глазами. Растроганный воспоминанием о прошедшем, устрашенный мыслью о настоящем, я пугался идеи жениться на дочери, когда прежде влюблен был в ее мать. Бездна воспоминаний развивалась передо мной, и маленькая Алеция явилась мне предметом нежности, уже тревожной и горестной. Мне пришла в голову ее гордость, ее ненависть ко мне, негодование, которое она однажды откровенно высказала мне, увидев на моей руке перстень своего отца.

– Не правда ли, синьора, вы презираете людей бесхарактерных и низких? – сказал я, подумав о том, какое мнение будет она со временем иметь обо мне, если я теперь уступлю ее романической страсти, и я опять погрузился в тягостную задумчивость.

– Что с вами сделалось? – спросила Алеция.

Голос ее привел меня в себя. Я посмотрел на нее влажными от слез глазами. Она тоже плакала, не постигая моей нерешительности. Я тотчас это понял и, отечески пожимая ей руки, сказал:

– Милая моя Алеция, не обвиняйте меня напрасно. Не сомневайтесь в моем сердце. Я так страдаю! Ах, если б вы знали...

И я ушел из парка скорыми шагами, как будто, удаляясь от нее, убегаю от несчастья. Дома я немного успокоился. Я пересматривал в уме весь этот длинный ряд приключений, объяснял себе все их подробности, и таким образом уничтожил в собственных своих глазах таинственность, которая сначала поразила меня суеверным ужасом. Все это было странно, но очень естественно.

Не знаю, продолжил бы другой на моем месте любить Алецию Альдини. Собственно говоря, я мог любить ее без преступления, потому что всегда был почтительным и целомудренным обожателем ее матери. Но совесть моя возмущалась при мысли об этом умственном кровосмешении, потому что, хоть судьба и бросила меня в развратный театральный мир, я, более по гордости, чем по добродетели, не дал губительным его правилам проникнуть в мое сердце. Я любил синьорину Гримани, не зная ее имени, любил ее всем сердцем, всеми чувствами; но Алецию Альдини, дочь Бианки, я любил совсем иначе: мне казалось, будто она дочь моя.

Воспоминание о любви, о прелестях, о прекрасных качествах Бианки Альдини сохранилось в моем сердце во всей своей свежести и чистоте. Оно делало меня снисходительным к женщинам, но строгим с самим собой. Бианка никогда не делала мне никаких пожертвований, потому что я этого не хотел; но если б я только согласился, она все бы принесла мне в жертву: друзей, родных, богатство, честь и даже, быть может, дочь. Какой священный долг признательности лежал на мне! Бедная Бианка! Моя первая, может быть, моя единственная любовь. Как хороша была она в моем воспоминании. Боже мой! – говорил я сам себе, – отчего мне так страшно подумать, что она постарела и подурнела? Что ж мне до этого! Разве я еще влюблен в нее? О, нет! Но какова бы она не была теперь, хороша или дурна, могу ли я спокойно с ней увидеться? И при этой мысли сердце мое сильно забилось. Я понял, что мне нельзя быть ни мужем, ни любовником дочери моей Бианки.

Да притом, воспользоваться прошедшим, чтобы получить руку ее дочери, было бы бесчестно. Бианка считала меня достойным имени своего супруга, и поэтому уже почла бы себя обязанной согласиться на наш брак с Алецией. Но я знал также, что старый ее муж и особенно родственники никогда бы ей этого не простили. После того, что между нами было, она решилась выйти во второй раз замуж, и притом не по любви, а по расчёту. Ясно, что она женщина светская, покорная приличиям, а любовь ко мне была в ее жизни эпизодом, о котором она, может быть, краснея, с отчаяньем вспоминает, между тем как это же обстоятельство радует меня, и я им горжусь. Нет, милая Бианка, нет, я еще не расплатился с тобой! Ты довольно страдала, довольно, может быть, трепетала при мысли, что бедняк, принужденный покинуть родину, таскает по трактирам тайну твоей слабости. Пора уже тебе спать спокойно, не стыдиться единственных счастливых дней твоей юности, и, узнав о вечном молчании, вечной преданности, вечной любви Нелло, ты утешишься тем, что, по крайней мере, в жизни твоей, скованной приличиями, ты хоть раз узнала любовь и сама ее внушила. Я встрепенулся от радости, когда мне пришла в голову мысль, что актер Лелио так же честен, как был невинный Нелло, которого Бианка с таким удовольствием учила петь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: