– Вы опять придёте завтра?
– Непременно, ваше сиятельство, – отвечал я, кланяясь чуть-чуть не до земли.
Она всё держала своего кузена неподвижно у дверей залы. Принужденный пройти мимо них, я должен был снова поклониться, но в этот раз взглянул на мою противницу с самоуверенностью, вполне достойною борьбы, которая между нами начиналась. Искра мужества блеснула в ее взорах. Я видел ясно, что отважность моя ей нравится, и что ворот боевого поприща передо мной не затворят.
На другой день, часу в двенадцатом, я был уже на месте; героиня моя тоже. Она сидела за фортепиано и колотила по безмолвным или визгливым клавишам с непостижимым хладнокровием, как будто хотела показать мне этой адской симфонией все свое презрение и ненависть к музыке.
Я вошел совершенно спокойно и поклонился с таким же почтительным равнодушием, как будто был в самом деле настройщик. Потом как нельзя пошлее положил шляпу на стул и начал стягивать перчатки, с неловкостью человека, который не привык носить их; наконец, вынул из кармана сосновый ящичек со струнами и принялся их развертывать, все это с приличной простотой и важностью. Синьора продолжала немилосердно колотить по фортепиано, и оно издавало такие звуки, что дикарь убежал бы, заткнув уши. Тут только я догадался, что она нарочно старается расстроить фортепиано для того, чтобы наделать мне побольше хлопот; но в этом было больше кокетства, чем злости, потому что она, по-видимому, расположена была остаться со мной. Я сказал ей с самым серьёзным видом.
– Ваше сиятельство, конечно, находите, что фортепиано довольно верно?
– Да, мне кажется, что оно хорошо настроено и в нем очень приятный тон, – сказала она, кусая губы, чтобы не захохотать.
– Инструмент очень хорош, – продолжал я.
– И в весьма хорошем состоянии, – прибавила она.
– Ваше сиятельство изволите очень хорошо играть на фортепиано.
– Как видите.
– Это очень миленький вальс, и вы его прелестно играете.
– Да можно ли не хорошо играть на фортепиано, так прекрасно настроенном! Вы любите музыку?
– Не очень, ваше сиятельство. Но вы играете с таким чувством!
– Если так, то я буду продолжать.
И она со свирепой улыбкой начала немилосердно коверкать одну из прекраснейших арий bravura, которые я пел при ней в театре.
– Смею спросить, здоров ли ваш братец, сударыня?
– Он на охоте.
– А вы любите дичину, ваше сиятельство?
– До безумия. А вы, сударь?
– Страстно!
– А что вы лучше любите, дичину или музыку?
– Музыку я люблю за обедом, но теперь дичина была бы лучше.
Она встала и позвонила. В ту ж минуту вошел лакей.
– Принеси сюда паштет с дичиной, который пекли сегодня утром.
Через минуту лакей принес огромный паштет и, по знаку госпожи своей, поставил его на фортепиано. На другом конце инструмента явился, как будто по мановению волшебного жезла, большой поднос с тарелками, ножами, вилками и всем необходимым для того, чтобы образованные существа могли насыщаться. Синьора легкой и сильной рукой разломала стену аппетитной корки, сделала большую брешь в крепости, достала куропатку и принялась усердно ее кушать.
Я посмотрел на нее с удивлением, не зная, с ума ли она сошла, или меня мистифицирует.
– Что ж вы не кушаете? – сказала она.
– Я не смел без приказания, ваше сиятельство.
– Не церемоньтесь, кушайте, – сказала она, продолжая проворно поедать куропатку.
Этот паштет был так хорош, так аппетитно выглядел, что я последовал философским советам положительного рассудка. Я тоже взял куропатку, поставив тарелку на фортепиано, и принялся есть с таким же аппетитом, как синьора.
«Если это не замок Спящей Красавицы, – подумал я, – и если эта лукавая фея – не единственное живое существо во всем доме, то верно, скоро явится какой-нибудь дядя, отец, тетка или что-нибудь подобное, – одним словом, человек, на которого возложена многотрудная обязанность надзирать за этой буйной головкой. И я не знаю, до какой степени покажется приличным странный завтрак постороннего человека с хозяйской дочерью вдвоем у фортепиано. Впрочем, мне что за нужда! Надо посмотреть, к чему поведут все эти шалости, и ежели тут кроется женская ненависть, то когда-нибудь, хоть через десять лет, придет и моя очередь».
Между тем, я искоса посматривал на мою прекрасную хозяйку. Она ела сверхъестественным образом, нисколько не подражая глупостям девиц, которые стыдятся при людях кушать и сидят за столом, сентиментально сжав губки, как будто девицы не люди и не знают печальной необходимости питаться. В то время лорд Байрон еще не ввел в моду недостатка аппетита у женщин. Прихотливая моя синьора кушала на здоровье, как нельзя лучше. Через несколько минут она опять подошла ко мне, достала из паштета кусок зайца и крылышко фазана и отправилась на свое место; посмотрела на меня пресерьёзно и сказала с важным видом философа, который провозглашает важную истину.
– Восточный ветер ужасно возбуждает аппетит.
– Ваше сиятельство, как кажется, изволите быть одарены славным желудком, – заметил я.
– Да неужели же в пятнадцать лет иметь слабый желудок! – отвечала она.
– Вам пятнадцать лет! – вскричал я, смотра на нее пристально и уронив вилку.
– Пятнадцать лет и два месяца, – отвечала она. – Матушке еще нет тридцати двух лет; она в прошлом году вышла за второго мужа. Не странно ли, что мать выходит замуж прежде дочери? Впрочем, и то сказать, если бы моя миленькая маменька стала ждать, покуда я выйду замуж, она бы успела состариться. Кому придет охота жениться на девушке bella e stupida, хорошенькой, но глупой до крайности!
В серьёзном виде, с которым она надо мной трунила, было столько добродушия, столько веселости. Она, со своими черными глазами и длинными локонами на белой шейке, была такая прелестная шалунья; она притом с такой грациозной, но целомудренной наивностью сидела на своей бархатной подушке, что вся моя недоверчивость, все мои дурные намерения исчезли как дым.
Я хотел было опорожнить графин с вином, чтобы заглушить в себе голос совести. Но тут я оттолкнул от себя графин, оставил тарелку, облокотился на фортепиано и принялся опять ее рассматривать, и притом уже с новой точки зрения.
Число пятнадцать перевернуло мои идеи вверх дном. Чтобы составить себе верное понятие о ком бы то ни было, особенно о женщине, я всегда старался узнать ее лета. Ловкость у прекрасного пола растет так скоро, что иногда, по милости нескольких лишних месяцев, простодушие делается коварством и коварство простодушием. До тех пор я все воображал себе, что синьоре Гримани, по крайней мере, лет двадцать, потому что она была так высока, так полна, и притом в ее взгляде, поступи, малейших движениях было столько самоуверенности, что всякий, увидев ее в первый раз, сделал бы тот же самый анахронизм. Но, посмотрев на нее внимательнее, я убедился в своей ошибке. Плечи ее были широки и дородны, но грудь еще не совсем развилась. По всему своему виду она казалась женщиной, но иногда в манерах, в выражении лица проявлялся ребёнок. Один уже ее дюжий аппетит, совершенное отсутствие кокетства, отважная неприличность свидания со мной наедине, которое она нарочно устроила, – все это доказывало мне ясно, что передо мной не женщина, гордая и хитрая, как мне казалось сначала, но шаловливая пансионерка, и я с ужасом отверг мысль употребить во зло ее безрассудность.
Я совершенно погрузился в это созерцание и совсем забыл, что мне еще надо отвечать на ее вызов. Она посмотрела на меня пристально, и в этот раз я уже старался не избегать ее взглядов, а только анализировал их. У нее были прекраснейшие черные глаза, большие, навыкате, и смотрела они прямо, быстро и, казалось, вмиг обнимали все предметы. Этот редкий у женщин взгляд был полновластный, но не бесстыдный. Он казался действием души мужественной, гордой и благородной, и как будто говорил: «Не скрывайтесь от меня. Мне нечего скрывать ни от кого на свете».
Увидев, что я спокойно выдерживаю ее испытующие взгляды, она была встревожена, но не оробела, и вдруг, встав со своего места, сама вызвала меня на объяснение, которого я хотел от нее потребовать.
– Синьор Лелио, – сказала она, – теперь, как вы позавтракали, не угодно ли вам будет объяснить мне, зачем вы сюда изволили пожаловать?
– С удовольствием, синьора, – отвечал я, подходя к ней, чтобы взять тарелку и чашку, которые она поставила на пол, и отнести их на фортепиано, – только позвольте мне прежде всего спросить вас, должен ли настройщик отвечать вам, сидя за фортепиано, или актер Лелио может говорить стоя и держа шляпу в руках, чтобы уйти тотчас, как аудиенция кончится.
– Не угодно ли будет синьору Лелио сесть вот здесь, – сказала она, указав на кресла, стоявшие справа у камина, – а я сяду вот тут, – прибавила она, садясь слева у камина, футах в шести от меня.
– Синьора, – сказал я, садясь, – чтобы исполнить ваше приказание, я должен начать немножко издалека. Месяца два назад я играл в театре Сан-Карло, в опере «Ромео и Джульетта». В одной ложе, подле самой сцены, сидела...
– Я вам помогу, – сказала синьора Гримани. – В одной ложе подле самой сцены, справа, сидела девушка, которая сначала показалась вам красавицей. Но потом, когда вы рассмотрели ее хорошенько и заметили, что у нее в лице нет никакого выражения, вы сказали одной из актрис вполголоса, однако же так громко, что девушка могла это слышать...
– Ради Бога, синьора, – вскричал я, – не повторяйте этих несчастных слов, которые у меня вырвались в минуту помешательства! Я должен вам сказать, что у меня чрезвычайно раздражительные нервы, и припадки бывают иногда до того сильны, что я совсем с ума схожу. В эти минуты все меня тяготит, все меня пугает, во всем вижу я злое намерение...
– Я вас не спрашиваю, отчего вам вздумалось так откровенно выразить свое мнение насчет девушки, которая сидела в ложе подле самой сцены. Расскажите мне только остальную часть истории.