— А Пичугин? А Каюков? Обложили беспартийного Ивана Дмитриевича со всех сторон!
— И что же вы? — Игнат оглядел заводчан.
— Прикажешь идти на раскол? — взорвался Овсянников. — Атаману такое будет слаще меда.
Стремительно вошел молодой рабочий в куртке нараспах, кинул кепку на гвоздь. На широком лице его был гневный румянец.
— Слушай, Павел Варфоломеевич, доколь терпеть гадство Крутова и компании? Власть мы или не власть? Вьются, понимаешь, около каширинцев, кричат, и первым губастый, о бог весть каких зверствах комитета, о золоте в подвалах… Крутов, тот вроде бы в стороне, успокаивает, а в глазах — яд… Развинтились и казачки. Открывают беспричинную пальбу, тянут, что плохо лежит.
— Что предлагаешь, Горшенин?
— Вызвать с фронта сотню-другую верных ребят, навести порядок, наконец подумать об охране ревкома. Не бережешься, товарищ председатель!
Павел Варфоломеевич решительно покачал головой.
— Нет! Шаг и сам по себе рискованный, оголим заслон с севера, с приходом же сюда красноказачьих войск — просто немыслимый. Выразить им недоверие? А на разгул ответ один… — Точисский позвал секретаря: — Сергей, подтверди штабу недавний приказ Военно-революционного комитета: за мародерство, за грабежи — расстрел на месте. Самоснабжение исключается. О кандидатурах Крутова и других, предложенных штабом в состав ревкома, напиши коротко: вопрос можем решить только на общем собрании большевиков завода. И, пожалуйста, пригласи ко мне Ивана Дмитрича. Когда угодно!
— Ой, не понравится кое-кому твое приглашение, — усомнился член ревкома Алексеев. — Сам-то Иван хоть и подъесаул, но парень вполне свой, черная кость. Поперву, может, и вскинется — не страшно. А вот в его шта-а-абе…
Иван Дмитриевич не замедлил явиться, и не в одиночку, а со своими штабными. Все они — Енборисов, Каюков, Пичугин — были вооружены, вид имели заносчивый.
Главком похлопал по голенищу витой нагайкой, сел, колюче оглядел членов ревкома.
— Вот что, комитет. И ты, председатель. Довольно играть в главное начальство. Сила боевая при мне, стало быть, моему штабу и обмозговывать оборонные дела… Приказываю сдать власть!
— Власть нам дана военно-трудовым народом, он и решать будет, — спокойно сказал Павел Варфоломеевич.
— Старо! — отмахнулся нагловатый Каюков.
— Наши принципы твердые, мы их не меняем на дню сто раз.
— Я, что ль, изворачиваюсь! — разом встопорщился Иван Дмитриевич.
— Речь не о тебе… — Павел Варфоломеевич пристально посмотрел на Енборисова, по гладкому лицу которого гуляла неопределенная улыбка. — Ты не задумывался, главком, почему с твоим приходом кое-кто из местных поднял голову?
— Кто именно? — справился Енборисов, косясь на главкома. — А может, вам беспартийные не по нутру?
— Но-но, штабист, полегче, — осадил его Овсянников. — Не подбивай к ссоре, и без того солоно.
— Кончай треп! — запальчиво подался вперед юркий, жилистый Пичугин. — Вы тут городите невесть какое, а о своем попустительстве ни слова, о расправах ни звука!
— Имеешь в виду расстрел Поленова? — бросил Горшенин. — Туда ему и дорога. Нашего брата он тоже не щадил, расспроси-ка заводских!
Губы Енборисова побелели. Он медленно встал с места, и комнату наполнил скрип ремней, перекрещенных по щегольскому френчу. Поднялся и Иван Дмитриевич, потеребил светлый чуб.
— Стало быть, ни о чем путном не дотолковались… Ну, думайте, пока есть время. Даю вам три часа, ни минуты сверх. Под угрозой весь край, ваши свары — ножом по горлу, — он ершисто дернул усами. — Думайте крепко! — и вышел, не оглядываясь.
Заводчане сгрудились у стола председателя, заговорили о подготовке к эвакуации, о беженцах, но тревога нет-нет да и давала о себе знать в обостренных взглядах, в торопливой речи.
Как бы то ни было, день протекал спокойно. Затемно ушел домой Павел Варфоломеевич. Игнат помылся в Санькиной бане, распустив ребят по квартирам, допоздна засиделся в ревкоме, — благо завернул на огонек троицкий казак, давний приятель Горшенина, участник весенних боев с Дутовым.
— Встречал, и не раз, — рассказывал он о Дутове. — Какой с виду? Небольшого роста, плотный. Волосы на полвершка и усы, непременно в синей рубахе с генеральскими погонами: званье-то сам себе присвоил, раньше гулял в полковниках… Да, так вот, зимой прикатил в станицу Уртазынскую, говорит мне: «Собирай сход!» — «А зачем, спрашиваю, и кто ты будешь?» — «Атаман Дутов!» — гордо так. «Эге, думаю, ворон-то в наших руках!» Собрались. Атаман вылезает в круг, тары-бары, но куда там. Хлопцы к нему: «Нечего толковать с контрой, арестовать и — в Магнитную, до штабу!» Один он был, то и спасло. Старичье расшипелось, в силу своей заскорузлости. Выпустили! Он, ясное дело, смотался в тот же час… Потом все-таки собрал по закрайкам тыщи две-три. Налетал по ночам, крошил направо-налево. У Красинской поймали его в западню и раздавили было, но дождь, грязь непролазная помогли ему. Выскочил и наш обоз потрепал, пострелял раненых, на такое он горазд, сволочь. У Бриенской настиг его Блюхер Василь Константинович. Вторую колонну вел Николай Каширин, Иванов брат. Восемнадцать часов кусался атаман, потом деру в степь. Вырвался сам-пят, как в воду канул…
В дверь застучали с силой. Вошли несколько казаков с красными полосками на фуражках, с шашками наголо.
— Что случилось? — спросил Горшенин.
— О том надо спросить у вас, реквизиторы чертовы. Нахапали добра! Именем революции вы арестованы. Кто из вас Точисский?
— Нет его, ушел на квартиру.
— Да вы, ребята, никак белены объелись? — вмешался Игнат.
— Кто таков?
— Он и я от Богоявленского штаба.
— Проверим.
Выходя, Горшенин только бровью повел на Саньку Волкова, на телефонный аппарат.
Шли по плотине, оступаясь на выбоинах. Горшенин попытался было узнать у конвоиров, по чьему приказу они действуют, но те ответили суровым окриком. Густела пальба, перекатываясь из конца в конец поселка. Через дорогу промелькнул Овсянников в разорванной нательной рубахе, за ним гнался с примкнутым штыком губастый детина. Топот ног, выстрел, захлебнувшийся смертный крик… Поодаль, у конторского жилого дома, оцепленного кавалеристами, в отблеске огней колыхалась толпа.
— Точисскова-а-а! — кричали из толпы. — Пусть выйдет и ответит, куда собрался драпать с золотом… Ага, как людей подводил под расстрел!
— Ох, Павел! — вырвалось у Горшенина. Казак слегка подтолкнул его дулом вперед.
Арестованные, их набралось больше десятка, сидели в угловой комнате дома купца Плотникова, занятого под каширинский штаб, за окованной дверью.
— И Крутов наверняка поблизости бродит! — сказал в сердцах Горшенин.
— Что ты заладил: Крутов, Крутов. Разве мало других?
— Слепые вы котята!
Перед рассветом загремел засов, и порог переступила молодая заводчанка. Горшенин замер при виде жены.
— Раненько ты, но все равно здравствуй… — Он усадил ее на подоконник, сумрачно потоптался. — Чем порадуешь?
— Вот, передачу комендант разрешил. Хлеб, десяток яиц, луковица, соль… — Она отвернулась, сдерживая слезы.
— Спасибо. — Он пошарил в карманах, чертыхнулся. — Ты вот что, жена. Принеси курева, и побольше. Кончилось у всех.
— Ладно, — шепнула она и вдруг подалась к нему. — Коль, это очень серьезно?
— Пустое. Отдохнем до утра, а там…
— Но, говорят, беда с председателем. Подошел к окну с лампой, а из толпы… Овсянникова сама видела, исколот штыками…
— Ступай, жена. О куреве не забудь.
Игнате горечью посмотрел на дверь… Ехали за подмогой, оказались под замком… Свои на своих! Он с трудом превозмог оцепенение, вслушался в слова Горшенина: тот, покружив по комнате, подсел к усачу, опять вспомнил о Крутове.
— Давненько я его приметил. На первый взгляд, ничего особенного… Отец-мать крестьянствовали при заводе, сам в молодые лета вкалывал на волочильно-гвоздарной фабрике. И солдатчину не миновал, правда, не в окопах, а письмоводителем у оренбургского воинского начальника. К старикам наведывался на своей тройке, багровый ошеек, пузо вперед… И вдруг обрезало, перед самым носом. Не стало ни начальника, ни подношений. Зимой притопал на завод, на ту же волочильню-гвоздарню, где обитал когда-то. Помню, вместе вступали в партию. Пока ждали своей очереди, разговорились. «Дескать, беспартийный сейчас все одно что ноль без палочки, — говорит он. — Оттого и записываюсь!» Меня в жар кинуло. «А как насчет большевистской программы?» — спрашиваю. «Смутно, — отвечает, — единственная надежда — Варфоломеевич ваш, человек образованный, из полковничьей семьи, не даст разгуляться насилию». «Ты что ж, против диктатуры народа над кровососами? Он знай твердит: «Общее согласие — вот моя программа, на том стою и стоять буду. Чтоб гражданин — он, ты, я — чувствовал себя вольготно, сам себе царь и бог!»
— Чего ж цацкались? Гнали б в шею, — заметил Игнат.
— Ты ведь знаешь нашего Павла Варфоломеевича. Поставили вопрос ребром: гнать из партии, как саботажника и прихвостня буржуазии. Председатель подумал и говорит: «Нет, расправы не допущу. Человек должен сам постигнуть, на чьей стороне правда. Наш долг — убедить его. К тому же Крутов не таится подобно другим, открыто высказывает свою программу».
— Тоже верно, — задумчиво произнес Игнат.
— Слушай дальше. Потом свалилась гора дел, о Крутове позабыли. Но он-то о нас помнил. Завел тесную дружбу с заводским врачом, с солдатом из писарей, Фомкой-губастым, есть в поселке такой горлодер. Как-то подходят ко мне ребята-фронтовики, интересуются: дескать, каково прихвостень живет-может? «Не до него, мол». — «А разобраться надо, — настаивают ребята. — Говорят, чуть ночь — укрывается на кладбище. Почему ж не ночует у себя? Болтает направо-налево: мол, большевики угрожают ему смертью…» Посмеялись мы с братвой, разошлись. В мае, когда началась мобилизация фронтовиков, хлопцы снова явились в штаб: «Арестовать бы надо эту сволочь, Николай. Подбивает солдат на мятеж. Дескать, вы делайте вид, что согласны, а вооружат — спросим за все!»