— Вот-вот! Армия крайова, которая контролирует территорию так называемого генерал-губернаторства, активизирует свои действия. Немцы и русские обессилели за несколько лет войны, мы должны этим воспользоваться. На бывших окраинных землях и на Подолии созданы органы официальной власти, подчиняющиеся Лондону. Они пока еще нелегально всюду имеют влияние. С большевистской Россией нам не по пути, правительство Сикорского разорвало с ней отношения и отозвало армию генерала Андерса. Скоро она вольется в наши ряды.

То, о чем рассказывал Чарнецкий, поразило Павла. До сих пор ему было известно, что польское эмиграционное правительство поддерживало дружественные отношения с Советами и что среди красных партизан немало (целые отряды!) поляков — это знает из собственных наблюдений. Теперь, стало быть, все наоборот?..

Вера и неверие охватили душу Павла. С огромной радостью он предпочел бы и не слышать новость, не знать, ибо чувствовал: и нынче не отвертится, придется, помимо собственной воли, впрягаться и тащить по сути чужой уже, даже не свой, не «самостийный» возок… А он будет еще тяжелее! Лягут на него не только новые неминуемые грехи, но и те, которые были, от которых открещивается, пытается спрятаться.

— Я официальный представитель командования Армии крайовой на Волыни, — продолжал Чарнецкий, — Бережаны входят в мой округ. Мы ставим своей задачей объединить усилия всех патриотов, и это хорошо, что мы встретились, — улыбнулся он. — Мне давно говорили, что в Бережанах гостит неизвестный… с хорошенькой паненкой. — Офицер подошел, заглянул Павлу в глаза. — Думаю, мы договорились? Для бывшего польского вояка иного пути нет. Не так ли?

Павел промолчал. Это можно было расценивать и как согласие, и как колебание, поэтому поручик, все еще не отступая от него, спросил:

— Или, может, ты в самом деле ждешь Советов?

В голосе прозвучало ехидство, направленный на Павла острый взгляд не предвещал ничего хорошего. И Павел, словно во сне, пробормотал, что нет, конечно, с большевиками ему не по пути, об этом он уже сказал, и менять своей ориентации не имеет намерения. Чарнецкий молча выслушал его и, даже не спросив согласия, будто речь шла о чем-то совсем обычном, внезапно предложил пойти к нему, к Павлу, на ужин. От неожиданности Павел оторопел. Думалось, разговор разговором, там будет видно, что к чему, как дальше вести себя, а тут такой поворот.

За ужином, подвыпив, Чарнецкий рассказал и о том, о чем, наверное, ему не следовало бы рассказывать, тем паче при женщине. Оказывается, его отряд уже не единожды сталкивался с партизанами, нападал на их посты, базы и конечно же не церемонился с пленными и теми, кто симпатизировал большевикам…

— Мы должны доказать, что мы — сила, — стучал Юзек кулаком по столу. — Довольно скрывать свои намерения! Еще Польска не сгинела! — И пьяно шептал Павлу на ухо: — Под Копанем дислоцируется Двадцать седьмая Волынская дивизия. Дивизия! Польша фактически наша! И ничья больше. Никому мы ее не отдадим. Ни пэпээрам[23], ни людовцам[24] — никому!

Было уже позднее время, Мирослава тревожно поглядывала то на Павла, то на гостя, ворвавшегося непрошеным в их, казалось, скрытое от глаз гнездышко, он разворошил его, открыл студеным ветрам.

На прощанье Чарнецкий сказал:

— Будь наготове. Отряд отдохнет малость — и двинемся дальше.

Павел проводил офицера, а когда возвратился, застал Мирославу в слезах.

— Бежим, Павлуша. Пока не поздно, пока не втянул он тебя, бежим отсюда…

— А куда бежать? Куда? Мир разворошился, подняла его какая-то адская сила и трясет, не выпускает. Где найдешь пристанище?

— Все равно надо бежать, — жарко шептала Мирослава.

— Думаешь, они меня выпустят?

— Проберемся… Вдоль берегов, через леса…

Всю ночь не спали, охваченные печалью и тревогой, прислушивались к шуму ветра за окном в кронах деревьев, а он все «гу-у» да «гу-у» — из-за угловой стены да в дымоход, из дымохода — по хате.

— Погубит тебя этот Чарнецкий, Павлуша.

— Не Чарнецкий — жизнь. Судьбе я не понравился, Славушка, и помыкает она мною, испытывает да бьет, как ей заблагорассудится.

На следующий день, под вечер, Павел все-таки отважился на побег. В самом деле: что ему этот Чарнецкий? Кроме позора — если не внезапной смерти, — ничего больше. У него свое, так пусть и отстаивает, а ему, Павлу, уж лишь бы от беды подальше, ему бы лишь избавиться от того, что давит его, разрывает грудь, жуткими видениями приходит по ночам и бросает в холодный пот. Довольно! Пересидеть где-нибудь, спрятаться на время этой заварухи.

Тайком собрав свои вещички, прихватив немного харчей, они сказали старухе, что через день-два вернутся, и — огородами, берегами, казалось, только им одним известными тропинками подобрались к лесу. Думали — пересидят там несколько дней, пока уйдут аковцы, а потом снова заживут, как и прежде, в доме старушки. Хорошо, что Чарнецкий проговорился: бывают они в Бережанах редко, наездами, а если и узнают о нем, то вряд ли станут гоняться за каким-то там хлопом, хотя и бывшим вояком. Хватит у них и своих, целые дивизии якобы и здесь, и по всему генерал-губернаторству.

Миновав, казалось, самое опасное место, где могла быть засада, они выбрались на лесную дорогу, пошли по тропинке, вьющейся у обочины дороги, как вдруг в ложбинке их остановили.

— А-а, пан во́як! — радостно приветствовал Павла сильный, в зеленоватом плаще без погон аковец. — Куда, позвольте спросить, направляетесь? Кажется, мы принадлежим к одной группе? Так, по крайней мере, сказал сам пан поручик. Это он вас отпустил? И с паненкой?

Павел понял, что попался, что все его намерения провалились.

— Мы в соседнее село, к родным… Просили навестить.

— А если в это время сбор? — ехидно спросил аковец. — И почему вот с этим? — заметил завернутый в тряпье автомат в корзинке, которую несла Мирослава. — Ежи, — обратился аковец к напарнику, возьми-ка у него «шмайсер». — При этом он перевел свое оружие из-под мышки на живот. Держал на изготовку.

Ежи подошел, выхватил автомат из старого тряпья.

— Ого, новенький! И смазанный.

— Отведи к поручику, пускай он с ним поговорит, — приказал первый аковец. — Они вчера долгонько говорили, да, наверное, не о том, — едко улыбнулся, — не убедил его пан поручик. А ее, — смерил опытным глазом женщину, — в селе отпустишь.

«Вот и все, — подумал Павел, — Чарнецкий не простит мне этой измены, кроть його ма! Надо было подальше отойти от дороги…»

— Что же теперь, Павлуша! — заплакала Мирослава. — Проси его… Скажи, что в самом деле к родичам… А оружие, мол, для надежности, время такое…

— Попрошу.

Павел брел понуро, обдумывая, как ему все-таки увернуться из-под неминуемого удара, посматривал на конвоира; тот шел на расстоянии, не спуская с них глаз, видимо, готовый в любой миг упредить неожиданность.

Через час добрались до Бережан. Солнце уже садилось за недалеким старым лесом, подковой подступавшим к селу, бросало багровые отблески на одинокие березки вдоль улицы. С огородов тянуло терпкими дымами — то тут, то там жгли привядший бурьян и ботву. Эти запахи напомнили Павлу детство, когда они, братья Жилючата, стаскивали после уборки картофеля все, что оставалось, в кучу, жгли, раздувая, костер, а когда огонь разгорался, с визгом прыгали через него, пекли в горячей золе картошку. Воспоминания так растрогали его, что Павел остановился, оглянулся.

— Ну-ну, не дури, — по-своему понял его конвоир, тоже остановившись.

— Иди, Мирослава, — с трудом промолвил Павел, — иди домой. Ничего со мной не случится.

— Случится, — всхлипнула она. — Я сама попрошу его, не возражай, меня он скорее послушает.

— И не вздумай. Не позорь меня… Иди, я скоро вернусь.

Прикоснувшись к ее плечу, Павел словно бы отстранил жену и, опустив голову, побрел дальше, Мирослава постояла немного так, не вытирая слез, которые все время блестели в голубоватых ее глазах, пошла следом…

— Я знал, что ты будешь бежать, — встретил Павла Чарнецкий. — Больно уж уютно здесь пристроился.

Он посадил беглеца в углу, подальше от дверей, а сам принялся мерить шагами грязный, годами не мытый пол, в щелях между досками виднелась подсолнечная шелуха, лежали обугленные спички, окурки и всякий прочий мусор.

— Откуда вы взяли, пан поручик? — прикидывался наивным Павел. — Сами говорили, что даете несколько дней передышки, вот я и думал… Спросите у старухи, мы ее предупредили.

— Интуиция, — продолжал Чарнецкий. — И она меня не подвела. Так вот: я могу тебя расстрелять — в назидание другим, потому что не ты один охотник теплой печи да юбки. — Он подумал и добавил: — Но я этого не сделаю. И именно потому, что нам не менее выгодно иметь тебя, украинца, в своем отряде. Твоими руками я кое-что сделаю. Понял? А для большей надежности будешь под постоянным надзором. Мои хлопцы не промажут, в случае чего. Заруби это себе на носу. А теперь скажи все это ей, — кивнул в окно, — чтобы не торчала здесь. — Он выглянул за дверь, приказал привести Мирославу.

А через несколько дней случилось ужасное. В полдень под Бережанами вспыхнул короткий бой. Конный партизанский разъезд напоролся на засаду аковцев и почти весь погиб в перестрелке. В живых остался лишь один всадник. Конь под ним, рассказывали, был убит еще в начале стычки, партизан же, раненный в ногу, отполз в кусты, но его нашли и привели в село.

Партизан был средних лет, черночубый, курчавый, из его карманов аковцы вытряхнули медаль «За отвагу». Однако каких-нибудь документов, которые свидетельствовали бы о принадлежности к отряду или соединению, не нашли. Чарнецкий долго допрашивал раненого, его интересовала дислокация партизан, их количество и расположение баз, однако пленный ничего конкретного не сказал. Возможно, он всего этого и не знал. Чарнецкий велел расстрелять его. Экзекуция должна была произойти на глазах всего села — чтобы ни у кого не возникало сомнений относительно твердости местной власти, которая отныне должна считаться единственной и законной.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: