Управитель отставил питье, подошел, положил руку на худое, острое плечо.
— Трудно тебе. Одной, с детьми… Куда как трудно.
Катрины плечи задрожали. Она упала головой на стол.
— Никому нет до тебя дела… Ну, хватит, перестань! Я знаю, ты хорошая женщина, работящая, честная. Извини, что погорячился в поле… Да перестань ты! — Он поднял ее за плечи, оторвал от стола. — С тобой по-хорошему, добра тебе хотят. А ты… Слушай, Катря, я дам тебе телку, на зиму корова будет… Только ты меня слушай…
Телку! С чего бы?! То бил — шкура трещала, а теперь — на́ тебе, телку… А она, господи, как ей нужна! Дети растут без молока, как свечечки, желтые. Снится ей уже эта коровка… или хоть бы телочка. Из рук выкормила бы, от своего рта урвала, только бы выросла, только бы молоко деткам… да простокваша… а там, гляди, и маслица какой фунт сбила да продала…
Подняла на него, мучителя своего, глаза, красные, заплаканные.
— Ты только скажи мне: кто это бунтует в селе? Бумажки расклеивает, людей подговаривает… Не знаешь часом?
Катря покачала головой, вытерлась краешком платка. Так вот чего он от нее хочет! Кто бунтует? Поди, пан, сам узнай…
— Не знаешь? А жаль…
«Телочка… На зиму коровка была бы… А правда, кто это баламутит? Хотели на сенокос идти — не надо… Податей не платить… Словно никто так прямо и не говорит, а один по одному как-то… Сказать бы — Проц, так нет. Жилюк? Какой из него говорун? «Холера ясная» — да и все! Как раз Процу пара. Покричать, пошуметь…
— Мы догадываемся, — ведет свое Карбовский, — но хотелось бы знать наверняка, хотелось бы посоветоваться… — Он сел рядом с ней, почти вплотную, заглядывал в глаза. — Ну как, Катря? Ты простая женщина, бедная, тебе всякий поверит. Не знаешь сейчас, — потом скажешь. Расспроси как-нибудь, выпытай, можешь и на собрание к ним пойти, — они же где-то собираются, а?
— Не знаю, паночку, не ведаю. Откуда мне, темной женщине, знать это?
— Да, говорю, узнаешь, а телушку бери хоть сейчас.
— Как же так? Люди что скажут?
— А что они тебе сейчас говорят? Может, помогают?
— Да и помогают, чего же? Как померла моя донечка, Жилюк и гроб сделал. И ни гроша не взял. Разве не помог?
— Ну, а еще кто?
— А чем, скажите, помогать, если у людей у самих ничего нет?
— То-то и оно! Вот мы тебе и даем. Дадим и еще кому-нибудь. Граф не обеднеет.
Конечно, нет. Стада коров, да каких! Лучшей породы. По ведру молока за раз дают… А свиньи, кони, птица… Боже мой! И зачем это одному человеку столько? А еще и земля, леса, сенокосы… Что ему одна или несколько телок? Э! Да разве люди глупые, не догадаются, что тут что-то не так? Догадаются же! И что скажут? Что подумают?
— Ну как? Чего тут раздумывать?
Управляющий подошел к блестящему шкафу, сиявшему зеркалами, достал несколько яблок, разрезал одно.
— Бери, угощайся!
Катря взяла половинку, надкусила. В сенокос яблоки! Верно, как в раю… Да что ж, в самом деле, делать с этим управляющим? Что она скажет? Что знает? А на зиму бы коровка… Людские языки не диво: каждый живет как может. Поболтают, да и перестанут… Роман? А что Роман? Что он может про нее подумать плохого? Перед Романом она честна. Он там, в войске, на всем готовом, а пускай бы покрутился тут… Не ждать же ей, пока и те двое помрут с голоду.
Гривнячиха куснула посмелее, взглянула на управляющего. Он ловил этот взгляд, полуумоляющий, безвыходный. И понял его.
— Возьми яблоко, детей угости. Сколько их у тебя?
— Двое осталось.
— Вот все и бери… На, куда тебе? — Он сгреб и подал ей душистые яблоки. — В фартук завяжи. А завтра или когда там приходи за телушкой… к вечеру.
— А если заберут? У меня долгов вон сколько. Пан экзекутор и в этот раз был.
— Не бойся. Я скажу солтысу.
Ой, Катря, Катря!.. О чем ты думаешь? Где твои глаза? Голова твоя где?
Катря выскочила, чуть не закричав с отчаяния, и бросилась берегом домой. В графском саду ухали совы, жутко становилось. Во ржи кричали «спать пора, спать пора» перепела. А Катря бежала, спотыкалась, едва не падала и бежала дальше.
Ой, Катря, Катря…
Глушане как раз докашивали травы, когда в село вернулся Проц. Сначала его словно никто не видел — только слух прошел, но вот появился и сам Федор. Никто его не расспрашивал, где был, что делал. Только сочувствовали: исхудал еще больше, потемнел лицом.
Как Федор ни избегал встречи с панскими приспешниками, все же пришлось увидеться.
— Ну как, гуляешь? — Лицом к лицу сошелся он с солтысом.
— Ему бы этак на веревке гулять, — отрубил Проц. «Что будет, то и будет. Семь бед — один ответ».
— Кому это ему? — засмеялся Хаевич.
— Хорошо знаешь кому.
— Эх, Федор, Федор, смотрю я на тебя — человек как человек, а в голове — тьфу! — полова! Молодой, здоровый. Только бы жить! А он…
— Ты не эхкай. Говори, чего хочешь. Может, души моей тебе захотелось? — Федор зверем глянул на солтыса. — Так запомни: сперва со своей распрощаешься.
— Не пугай. Мы тоже пуганые. Добра тебе желаю. Возьмись за разум, не баламуть. Люди же вон работают. А ты? Руками размахиваешь? Как свой своему говорю: перестань.
— Ну, — махнул рукой Проц, — твои разговоры… А то, что было? С этим как?
— Что было, то было. Переболело, да и все… А ты гляди. Раскаешься потом, да поздно будет.
На том и разошлись. А дней через несколько, когда и совсем привык к мысли, что, вероятно, и в самом деле за прошлое ему ничего не будет, когда все улеглось у него в душе, Федор собрался в лес по дрова. Наладил свой старый, рассохшийся воз, занял у Жилюка лошаденку и поехал. Раздумывал, куда бы ему лучше податься, чтобы найти что-нибудь путное. «Поеду в Гнилое, — решил он, хоть оно и дальше, зато наверняка».
Урочище Гнилое — за Припятью, над большим лесным озером. Берега там плохие, болотистые, ничего путного на них не растет, но ольхи — хоть завались. «Оно и лучше: не будут цепляться, что в лесу брал», — утешал себя Федор. Наконец он добрался до Гнилого, выпряг и пустил пастись лошаденку, а сам принялся таскать к возу сухие ольхи. Их тут — хоть пруд пруди. Сломанные бурей, толстые стволы обрастали осокой, жесткой ежевикой, гнили на влажных замшелых кочках. Проц попробовал несколько таких деревьев — те едва не рассыпались под руками, и он теперь выглядывал, выстукивал топором — потверже…
Помаленьку натаскал уже добрую кучу. Довезет ли? Может, хватит? Сел, передохнул немножко и начал укладывать воз. Одному не так и удобно, но Федор не роптал. Спокойно, одну за другой, складывал ольхи, поправлял, чтобы не рассыпались в дороге, потом прикрыл хворостом, привязал и к вечеру тронулся. Рассохшийся и кто знает сколько времени не мазанный воз поскрипывал, глубоко увязал колесами, и Федору, который шел, покрикивая, сбоку, не раз приходилось подпирать его плечом, пока выбрались на дорогу. На просеке, оба конца которой тонули в темно-зеленом сумраке, Проц зацепил вожжи за сучок, пустил коня: колея хорошая, не свернет. Сам пошел в стороне, по едва заметной под старым листом тропинке. Пахло распаренной за день хвоей, нагретой за день смолой. Душу трогала необычайная чистота зеленого царства, его торжественность. Дышалось свободно, легко, куда-то к чертям развеялись все заботы, что грызли изо дня в день душу. Не хотелось о них думать, тем паче — искать им объяснения. Хотелось — хоть раз в жизни! — отдаться самому себе и еще тем, может быть, минутным настроениям, без которых человек грубеет, которые необходимы ему для очищения от всякой скверны. Видимо, потому он и стал таким, что всю жизнь свою измерял только работой и бедностью да душевными муками.
…Пофыркивает лошаденка, тянется — хребет изгибает, поскрипывает воз, переваливается на песчаных выбоинах. Кукуют кукушки. «Ну-ну, сколько она мне насчитает? — прислушивается Федор. — Ну, кукушка, один, два, три… Эх, ты! Только и всего?.. Ага, испугалась! Давай дальше! Четыре, пять… Мало, мало! Ну, да ничего, как-нибудь помиримся. Если так, как теперь, прожить и те пять хватит, по самое горло хватит. Жаль только, если наши придут, а меня не будет. Без меня все это произойдет. А хотелось бы, ой как хотелось бы дождаться того времечка…»
Где-то вверху, над соснами, закричал старый ворон, ударил крыльями. Федор вздрогнул, выбранился. Но не успел он опомниться, как совсем близко, над головой, застрекотали сороки, а чуть дальше, в орешнике, им испуганно ответили сойки. Проц оглянулся: чего это они? Какого беса? Лес дремал, убаюканный в лучах предвечернего солнца, из чащи дышало успокаивающей прохладой. И пахло, пахло. Грибами, старым листом, цветами…
Эх, так хочется дождаться того денька! А он ведь будет! Непременно наступит. Не может же продолжаться так вечно. Да и знающие люди говорят, что уже недолго. Вот-вот это будет… не знаешь, как и назвать. Праздник? Не то. Радость? Тоже будто не то… Будет что-то большее. Если, как говорят, есть второе рождение, это и будет оно, их второе рождение.
Подвода остановилась. Колея глубокая, песчаная, лошаденка устала. В другой раз Федор, может быть, выругался бы, подпер бы воз плечом, огрел бы скотину кнутом, а то и кнутовищем и как-то выбрался бы из песка, но сейчас он был добрым, ни диво ласковым. Подошел, поправил шлею, потрепал по холке.
— Устал? — спросил он. — Ну, постой, постой! Отдышись немножко. Пусть не жалуется Андрон, что загонял тебя… Постой, еще есть время. К вечеру доберемся — и хорошо. Куда нам спешить? На тот свет успеем.
Отошел, оглядел воз, — все хорошо, не расползлось, нигде ничего не лопнуло и не треснуло. Вырвал пучок травы, поднес лошаденке.
— На, съешь… Хорошо хоть для вас выросла, не подохнете. Теперь бы еще людям… Вот и зажили бы.
Лошаденка съела траву, посмотрела на Федора ласковыми каштановыми глазами. Оводы так и липли к ее вспотевшим бокам, лезли в глаза, ноздри. Лошадь отбивалась от них куцым хвостом, фыркала, крутила головой.
— Поедем, а то заедят, проклятые, — подошел Федор. — Ну, давай… Но-о…