Он подпер немножко воз, замахнулся кнутом. Лошадь нехотя натянула постромки, уперлась дрожащими тонкими ногами, и воз тронулся. А следом, скача с ветки на ветку, верещали сойки.
Как только поднялись на холм, за которым дорога брала круто налево, а просека упиралась в камыши, спадала к Припяти, навстречу показалась подвода. Пара быстрых коней легко несла воз.
«Черт панов несет, — подумал Федор, — нигде без них не обойдешься».
Подвода быстро приближалась. Уже слышно, как похрапывают кони, как бренчит на них сбруя. «Кто бы это? — старался распознать Проц. — Постерунковый? Постович?» Какое-то недоброе предчувствие охватило Федора. Он взял коня за уздечку, свернул с дороги, а глазами весь на той подводе. «Кто это еще с ним? Даже двое… Чужие какие-то, не здешние…»
А подвода — вот уже она! Постович туго натягивает вожжи — аж рты коням раздирает.
— Тпру! Стой! — кричит неизвестно кому, коням ли или ему, Процу. — Стой, говорю!
Те двое соскакивают — и к нему. «Ну держись, Федор, настал твой час». Проц оставил коня, бросился к возу за топором. «Где же он, проклятый? Клал вот тут… Провалился, что ли?» А они — уже рядом. Постович, подбежавший последним, замахнулся карабином. Федор еще успел схватиться за ложе, отвратить удар, но те двое накинулись на него, ударили чем-то тупым по темени. Федор зашатался. Свет в глазах потемнел, закрутился…
— Вот тебе, быдло, — ударил его под сердце Постович, — сдохнешь, пся крев, а комиссаром не будешь!
Уже падая, Проц собрал последние силы и ногой пнул постерункового в живот. Постович взвился, а те насели еще крепче. Били кулаками, ногами, били по чем попало. Когда Федор, потеряв сознание, уже не сопротивлялся, Постович, воровато оглядываясь, сказал своим сообщникам:
— Теперь к реке… В воду его. В болото, чтобы и следа не осталось.
Проца подхватили. Высокий, рослый, он отяжелел, и им, даже втроем, нелегко было его нести. Они спотыкались, цеплялись за пеньки, за деревья, наконец взяли его только за руки и потащили к Припяти.
— Камень… камень на шею! — шипел Постович.
Оставили его у воды, бросились искать камень, а Федор — то ли родная водица вдохнула в него жизнь, то ли какая другая сила подстегнула его — поднялся и, хватаясь за лозу, путаясь непослушными ногами, бросился наутек.
— Не убежишь, гад! — догнал его один из убийц.
Проц обернулся и со всей, какая у него еще осталась, силой кинулся на палача, вцепился в него руками, стараясь схватить за горло. Постерунковый с перепугу закричал. К нему подбежали на помощь, Постович с размаху огрел Проца карабином по голове. Федор обмяк, выпустил свою жертву, свалился с нее.
— Давай скорее! — приказывал постерунковый.
С Проца сняли пояс, привязали к шее камень и бросили в омут. Вздохнула заросшая кувшинками вода, качнулись и замерли камыши. Лишь сойки на старых ольхах застрекотали еще громче…
В субботу к вечеру объявили сход.
— Что еще нового скажут? — спрашивали друг друга.
Сходились нехотя, медленно, несли свои боли да жалобы, свою тревогу. Широкая площадь в центре села снова зашевелилась, зашумела, задымила легонькими дымками. Среди взрослых вертелась неугомонная, непоседливая детвора: играли в горелки, салки, барахтались в песке, подымая пыль. Старшие покрикивали на малышей, гнали их домой, и те на какое-то время утихали. Но проходило несколько минут, и мальчишки снова выскакивали из-за кустов, из-за тынов, неслись по улице верхом на палках, старых подсолнухах…
— Холеры на вас нет! — замахивались костылями старики. — Ишь жируют с переднивка! Дурачатся…
Скотники подогнали, привязали около коновязей несколько телушек.
— О, а это что за чудеса? — удивлялись крестьяне. — Такого еще не было!
— Не вздумал ли пан управляющий торги устраивать?
Еще больше удивились, когда солтыс — тоже при управляющем — сказал, что граф дарит этих телушек самым беднейшим, чтобы не думали, что он равнодушен к людям, к их горю.
— Мягко, холера, стелет… Как-то придется спать!
Думали-думали, что бы это могло значить, да разве когда угадаешь панские намерения?
— Знает, что скоро каюк, вот, может быть, и решился.
— А откуда это видно? Скорей нам с тобой каюк будет.
— Видно. Он не дурак, видит. Чует, чем пахнет.
— Эге. Дурень в думках богатеет. И мы с тобой так.
— Увидишь.
Тем временем Хаевич окончил свою проповедь и вызывал тех, кому надлежало взять по телке. Беднота — больше вдовы — благодарили пана солтыса и управляющего за ласку, непослушными руками отвязывали телочек, вели домой.
— Чудеса, да и только! — все еще не могли опомниться глушане. — Мир меняется, что ли? Чтоб этак, ни за что ни про что, граф дарил!
— Панским ласкам да чертову ухаживанью не верь. Ухаживал пан солтыс за Процем.
— Эге.
— А ты, Катря, чего же? — спрашивали Гривнячиху. — Иди отвязывай. Вон твоя видишь какая! Не турского ли завода? Иди, — подталкивали молодицу.
Катря колебалась. Краснела, конфузилась от людских взглядов. Смотрела чуть не сквозь слезы на эту телушку, а видела… Видела поле, зеленую рожь, себя во ржи. И его, управляющего… «Я дам тебе телку! Только скажи мне: кто это бунтует в селе?» Катря содрогнулась, как тогда, словно от удара. Боже мой! Что люди скажут? Что Роман подумает, как услышит? Оглянулась украдкой. И посоветоваться не с кем. Хоть бы кум Андрон был…
— Иди, Катря, только твоя и осталась.
То ли вытолкнули ее, то ли сама как-то вышла, но вот она стоит уже впереди людей. Сон видит или в самом деле солтыс отвязывает ей телку, подводит, тычет в руки налыгач.
— Бери, Катря…
Глаза управляющего сверлят ей душу, плетка змеей вьется у него в ногах.
— Что же ты? Бери.
«Деточки мои милые! Ромасик! Любый! Простите меня! Ради вас иду на такое. Чем же я виновата?»
— Вот глупая! Ей телку дают, а она ревет!
«И вы, люди, простите… Я честная, вы же знаете. Деточку, донюшку свою похоронила. Простите, люди добрые. Ведь есть еще двое… Простите».
Телка потянулась к Катре, лизнула ей руку. И вдруг на Катрю дохнуло до боли родным, таким желанным запахом свежего молока, теплого пойла. Не помня себя, схватила обеими руками телку за шею, припала к ней, плача, начала целовать.
— Родненькая моя… кормилица наша… Ну, пошла, пошла!
Телка послушно пошла за Катрей.
…Старый Жилюк на сходе не был: после смерти Проца остерегался. Но все же, когда Яринка рассказала, что управляющий подарил Гривнячихе телушку, не удержался, дождался ночи и пошел.
Катря как Катря: плачет будто и кается. А больше ничего. Дали, мол, и все. Не одной ей… И стыдил, и по-доброму советовал, — нет, стала на своем, и хоть бы что… Оно и правда, откуда ей коровки дождаться? А хозяйство — какое бы оно ни было — без коровы все равно что человек без рук. Корова в полещуковом хозяйстве — все. Хлеб уродится или нет, а при коровке как-никак проживешь… Но все же…
— А что же мне, кум, делать? — держалась своего Катря. — С моста в воду или что? А так — к зиме коровка. Даст бог, Роман вернется, может, на лошаденку соберем и заживем по-людски. До каких же пор так-то? Всяк к себе гребет.
Не поговорили, поссорились. И ей больно, и ему горько.
Возвращался задумчивый. Оно словно бы и так, словно бы тут и нет ничего плохого. Ну, дал управляющий телушку, холера его возьми. Если бы и все отдал, — оно же людское. Но опять же: за какие такие заслуги граф дарит именно тебе? Разве мало еще бедности? То-то! Тут, как ни верти мозгами, не все ясно.
Засиделся он у Катри. Месяц давно уже купается над темным лесом. Спит Глуша. Притихли и птицы — до третьих петухов. Разве перепелка отзовется где-то во ржи. Да и то сонно. Вскрикнет раз-другой и замолкнет. Верно, деток растеряла, скликает…
Андрон опускался в балку, где ночь была еще гуще, когда с двух сторон к нему метнулись двое. Жилюк рванулся было наутек, но сзади по ногам что-то ударило, и он упал навзничь. Двое накинули ему на голову мешок и молча, кряхтя, начали месить кулаками, ногами. Андрон извивался, корчился, старался подняться хоть на колени, но удары были настолько сильными и частыми, что сделать это ему не удавалось. Кричал, но и крика не было слышно — только хрип, слабый, немощный… Силы таяли, тело с минуты на минуту слабело… И когда, уже не в силах сопротивляться, оно безжизненно вытянулось, краешком сознания Андрон почувствовал: бить перестали, где-то совсем близко захрапели кони… Кто-то подошел, тронул его. Кого-то позвал… Потом его взяли на руки, куда-то несли, долго укладывали… Кажется, на воз. Воз двинулся, подпрыгнул, — на выбоине, наверно, — и Жилюк провалился в бездну.
Последние события вконец насторожили глушан. Стало понятным, что власти только и ждут случая расправиться с недовольными.
На экстренном собрании ячейки постановили в знак протеста объявить забастовку на несколько дней. Правда, не всем это решение понравилось. Адам Судник сразу же надул губы. Вертелся на скамейке, вправлял свою грыжу и бубнил:
— Жуем мякину…
— Что же ты советуешь?
— Бороться — так бороться. А нет — переждать какое-то время. Разве это дело: то ущипнем, то опять в кусты. Так они нас, как мышей, всех передушат.
— Послушать — так ты герой, — сказал ему Гураль. — «Бороться — так бороться»! Хе! А что-то тебя не очень было видно тогда… при экзекуторе. А?
— Да и тебя, Устим, не видели.
— Разве не известно, где я?
— А разве не известно, что я мог бы там учинить… при той вакханалии? — Судник умышленно резко выпрямился, что-то забурчало у него в животе: слушайте, мол, да знайте — со мной разговор короткий.
Совинская молчала. Не хотела разжигать ссору, но все же пришлось вмешаться.
— Послушать вас, Адам, так вы будто первый день…
— В том-то и дело, что не первый, — не дал он ей закончить. — В том-то и дело, слышите. Кабы первый — молчал бы да слушал, а так — знаю, что к чему. Потому и говорю. Чего, в самом деле, на рожон лезть? Партия распущена…