— Беги, Андрейка!

— Пусть прямо сюда? — спросил он.

— Да.

Послышались шаги под окнами, отдалились, замерли. «Вот тебе и «избегайте вооруженных стычек», — вспомнила она разговор с секретарем окружкома. — Жизнь сама подсказывает… Скорее бы уж эта воля… Да и он, Степан, скорее бы вернулся… Да что это я? Такое время и… Лучше бы я была с ними там, в лесу, на Рутке. Но нет, сиди, Софья, следи, делай вид, что верой и правдой служишь панам! Так надо… Это тоже борьба. Скорее бы уже! Надо сказать девчатам, чтобы флаги вышивали».

Чарнецкого била лихорадка. Другой день он в Глуше, и другой день душа его не на месте. Подумать только! Какое-то быдло, бездельники посягают на его кровное, его поместье, его родовитость… Что же случилось? Что изменилось в тебе, мир? Власть? Нет. Как-никак, а их, панское, сверху. Много чего изменилось с тех пор, когда шляхта безраздельно господствовала «од можа до можа». Впрочем, ей есть еще чем гордиться. Есть на чем разгуляться и откуда взять. Что же тогда делается? Люди, лентяи, другими стали или что? Ведь они когда-то перед ним ползали. Когда… Когда был молодым, крепким… Духа его боялись… Что же случилось, что проглядели они — короли, президенты, премьеры, помещики? Что и как?

Голова пухла от забот. Граф не находил себе места. То носился по комнатам, откуда, стоило только открыть двери, дышало пустотой или далекими-далекими воспоминаниями, то пухлыми руками перекладывал пожелтевшие бумаги с тяжелыми сургучными печатями, а то вдруг, бросив курить, трусил во двор, к многочисленным господским службам.

Во двор въехала нагруженная мешками подвода. У воза, привязанная к нему, мотала головой телка. Подвода направилась к амбару, и Чарнецкий, только что вышедший из людской, поспешил за нею.

— А это еще что за дьявол? — кивнув на телку, грозно спросил он ездового.

— Телка, ясный пане.

— Вижу, что не бык. У кого конфисковали? Сказано ведь — только зерно.

— Да это пан управляющий… у жолнерки одной.

— «У жолнерки… пан управляющий», — буркнул тот. — Может, пан управляющий хочет голову потерять?

— Не знаю, ясный пане, может, и так. — Ездовой отвязал телушку и направился к амбару. — Не знаю, как пан управляющий, а я едва утек — женщины гнались.

Чарнецкий взглянул на него недовольно.

— Много брешешь… Высыпай быстрее!

Ездовой пожал плечами, взвалил на себя мешок и зашагал к амбару.

Вошел туда и Чарнецкий. И когда на него пахнуло медвяным запахом нового хлеба, когда увидел тихие плесы зерна в засеках, — обмяк, успокоился. Вот оно, его богатство, его слава и знатность! Ходил, ласкал рукой теплую рожь, а тепло растекалось по всему телу, сочилось в жилах, тревожило старую кровь. Нет, он никому этого не отдаст. Никому! Голову свою положит, сам костьми ляжет, а не отдаст. Его! И никого другого. Его родителей, его дедов-прадедов и наследников. Они проклянут его, если отступит хоть на шаг, хоть на полшага.

Подводы хоть и не часто, а подъезжали, зерно сыпалось, и Чарнецкому никуда уже не хотелось, никуда его не тянуло. Вот так бы стоял, и смотрел, и слушал, как шуршит зерно. Упивался его умопомрачительным запахом — запахом земли, солнца и простора. Какой же он живучий, этот дух! Не убивают его ни годы, ни расстояния, ни чины, — вечно он в человеке, и когда умирает, то тоже с ним. Вот сколько ездил, где ни был, чем ни занимался, а вернулся — и снова в душе пробудился он, непобедимый, могучий дух земли, дух предков. Пробудился и велит стоять до конца, до последнего дыхания, до последнего удара сердца. И он — будет стоять!

Со двора послышался конский топот. Кто-то спрашивал его.

— Беда, ясный пане! — влетел управляющий.

Графа передернуло. «Вот он, этот момент, когда я должен выстоять», — молнией врезалась мысль, разметав все остальные. Даже не замечая, как по капле сыплется из его руки зерно, Чарнецкий нетвердой походкой пошел к дверям. Он уже знал, догадывался, какую новость принес ему управляющий, ждал ее с той минуты, когда велел конфисковать у непокорных зерно, — ждал и все же надеялся, что она, эта весть, обойдет его, не зацепит, что Глуша, та Глуша, которая спокон века не вылезала из чащи, из болот, Глуша, которую он осчастливил своим присутствием, что она никогда не поднимет на него руки.

Какое-то время они смотрели друг на друга молча.

— Хлопы бунтуют, ясный пане, — не выдержал этого поединка управляющий, — они…

— Слюнтяй! — прервал его Чарнецкий. — Как вы смели?!

— Они идут сюда, — не обращая на него внимания продолжал Карбовский.

— Не позволю! — топнул ногой граф. — Где пан солтыс? Постерунковый где? Сюда их!

Нет, пся крев, его так не возьмешь! Он еще жив. А живому — живое.

— Амбар закрыть и выставить стражу!

О, он еще покажет! Он их научит, как уважать! Добром не слушают — послушаются силы. Захочет — вызовет войско. Никогда не обращался к военным, а тут — сами виноваты… Забастовщиков не потерпит.

— Стражу! — крикнул он. — Чтоб ни зернышка… — А мысленно: «Завтра же надо отправить депеши, пусть приезжают, присылают машины, забирают, пока…» Навертывалось: «пока цело», но испуганно гнал эти слова прочь. Иначе не может и быть: завтра-послезавтра хлеб поплывет из Глуши, поплывет на станцию, в Варшаву, Берлин, Лондон. А оттуда, по его расчетам, в банки потечет золото. Золото! Золото…

Неожиданно граф остолбенел. Глаза его впились и словно на всю жизнь приросли к людям, которые появились на тропинке от берега.

Людей становилось все больше и больше. И по мере того, как их становилось все больше, глаза у графа чуть не лезли на лоб.

— К оружию! — крикнул Чарнецкий, хоть поблизости не было никого из тех, кто мог бы стать с оружием.

Несколько конюхов, носивших мешки, услышав топот, поставили их под амбаром, стали и сами, глядя на людей, что шли откуда-то с берега, из густого ольшаника, за которым над Припятью росли ивы, а дальше зеленой стеной стояла пуща. Вот они шумной толпой высыпали во двор, на минуту остановились, словно в нерешительности, и все узнали среди них Устима, а в отдалении — Жилюка и еще немало своих односельчан.

— Партизаны! — крикнул кто-то у графа за спиной, и конюхи пошли навстречу лесным людям, которые, вероятно по чьей-то команде, уже расходились по двору, направлялись и сюда — к амбару.

— Куда? — крикнул было Чарнецкий на конюхов, но те и ухом не повели.

Чарнецкий взглядом искал управляющего, солтыса или постерункового, но те как сквозь землю провалились, а граф, уже почти прижатый к стене, вскочил в амбар, хлопнул за собой дверью.

— Вооруженный? — спросил Иван Хомин конюхов.

— Кто его знает. Будто не видно было… Кричал только: «К оружию! К оружию!»

Хомин подошел к двери, постучал в нее.

— Мы не разбойники, граф. Прикажите вернуть людям добро, и мы вас не тронем.

Из амбара — ни гугу.

Гураль с несколькими партизанами привел управляющего.

— Чья телка?

— Гривнячихи.

— Катри?

— Ее.

Во двор ворвались женщины, с плачем, причитаниями бросились к мужчинам.

— Вот сороки! А ну, потише! — пригрозил им дед Миллион. — Без вас тут обойдется.

Женщины притихли, подступили к толпе.

— Катря, — позвал Гураль, — твоя телка? Забирай.

Гривнячиха стояла в нерешительности.

— Отвязывай, отвязывай!

— Не возьму я ее.

— Это почему?

— Пускай он скажет, — кивнула она на управляющего. — Хотел подкупить, шпиона из меня сделать… чтобы своих продавала. Все допытывался: кто подговаривает людей, кто бунтует?

Управляющий смутился.

— Пан хотел знать, кто бунтует? — обратился Гураль к управляющему. — Так смотрите… Это я, Устим Гураль, а вон Андрон Жилюк, которого вы не раз хотели убить, а вон там Хомин Иван, рабочий… Хватит или нет? — Гураль вдруг изменил тон: — Молчишь, лизоблюд? А теперь ты скажи: кто мучил людей? Кто грабил вдов и жолнерок? Кто самовольно уменьшал наши заработки?

Людей собиралось все больше и больше — пришли конюхи, прибежала челядь, — все теснились, старались стать поближе, чтобы видеть и слышать.

— Отвечай! — приглушенно грозно приказывал Гураль управляющему.

— Что вам от меня надо? — наконец подал тот свой голос. — Я выполняю волю… — он замялся.

— Чью? Графскую?

— Да.

— Но это неправда! — закричал из амбара Чарнецкий.

Гураль снова подступил к двери.

— Мы предлагаем вам выйти, открыть амбар. Еще раз при всех говорю: мы вас не тронем. Будьте благоразумны.

Какое-то время стояло молчание. Затем тихо заскрипел засов, открылась дверь. Чарнецкий вышел бледный, хоть и держался с достоинством.

— Я приказал ему, — кивнул он на управляющего, — конфисковать только зерно. И только у того, кто не идет на жатву. За все остальное пусть отвечает он сам.

— А зерно — это что? — крикнули из толпы. — Ведь это наша жизнь!

— Так идите в поле, урожай погибает…

— А если с вашего заработка люди с голоду погибают?

— Не у меня одного, всюду так.

Толпа гудела, напирала, теснила. Во двор снова въехали — на этот раз три подводы с мешками, часть крестьян бросилась к возам.

— Стойте! — крикнул Устим. — Пусть сами отвезут тем, у кого взяли. Прикажите, ясный пане, вернуть зерно.

Граф сделал несколько шагов, остановился, взглянул на управляющего.

— Раздайте зерно. — И пошел, ни на кого не глядя, к дому. Больше его ничто не интересовало. Разве только то, что этим все кончится. Не было мыслей ни про отпор, ни про бегство. Смешно, но почему-то верилось, что они его не тронут. Увидел их, спокойных, уверенных в своей правоте, — и почему-то поверил. Видно, до сих пор плохо знал этих людей. Смотрел на них как на скотину, не больше. А они такие же люди, — словно кто-то нашептывал графу, обыкновенные люди…

В передней к нему подскочил повар, сунул из-под полы пистолет. Чарнецкий взглянул непонимающе, отстранил руку… В комнате, куда он вошел, не было ничего, кроме небольшого шкафа с несколькими золотого тиснения томами «Истории Речи Посполитой», двух кресел у камина, столика и в рост человека картины «Пророк» — старого свидетеля и соучастника житейских раздумий графа. Но сейчас Чарнецкому было не до «Пророка».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: