Полицай перевел его слова, и эсэсовец окинул Ивана недоверчивым взглядом.

— Weg! — Немец нетерпеливо махнул рукой.

Хомин медленно передвинулся на край воза.

Не спуская с Ивана глаз, солдат кивнул полицаю, и тот начал торопливо обыскивать передок, переворачивая все вверх дном. К счастью, там ничего, кроме старой попонки и слежавшегося мешка, не было, все было там, под Яринкой, наткнись полицай хоть одним пальцем — и конец! Руки полицая уже добрались к ее ногам и коснулись ее маленьких ботинок… Эсэсовец тронул полицая: дескать, оставь. И руки, которые только что готовы были забраться под последнюю спасительную охапку сена и которые через час, два или десять расстреляли бы их, — эти руки поснимали приставшие к рукавам пиджака стебельки душистого сена, поправили на рукаве белую, с коричневой надписью полотняную повязку «сельская стража».

Эсэсовец что-то сказал полицаю, и Хомин сообразил, чего от него хотят.

— Партизаны? — переспросил он. — Кто их знает… Теперь разве мало шляется? Я-то не видал, а говорят, будто и десант уже около Копани сброшен. Кто их знает…

Эсэсовцы отошли, и Хомин словно ненароком тронул лошадей. Ему все еще не верилось, что так счастливо все обошлось, ожидал, что как только тронется, его снова окликнут, остановят, но… вот и десяток-другой метров проехали, а они молчат, будто забыли о нем, будто и не терзали его душу. Иван едва заметно оглянулся и, не увидев позади ничего подозрительного, тряхнул вожжами. Лошади только этого и ждали — взмахнули хвостами, фыркнули и побежали.

На этот раз повезло.

В небольшой впадине он свернул с просеки в лес.

— Ну, Яринка, надо нам пробираться в село, предупредить наших, — сказал. — Это они по наши души пришли.

Петляя между соснами, проехали еще немного и остановились.

— Дальше верхом поедем, — проговорил.

Хомин соскочил с воза, начал распрягать лошадей. Потом достал автомат, подсадил девушку на вертлявого жеребца, сам вскочил на другого.

— Езжай за мной, Яринка. Если что случится, любыми путями проберись в село, предупреди Гураля.

— Всех предупрежу, — ответила девушка.

Бездорожьем они проехали более километра, и, когда до Глуши оставалось уже совсем близко, внезапно раздался немецкий окрик:

— Стой!

— Беги, Яринка! — крикнул Хомин и ударил лошадь.

Вслед им застрочили автоматы, снова послышались требовательные окрики, но они углублялись в чащу. Ветви били по лицу, лошади путались в валежнике, им трудно было продираться сквозь кустарник. Вдруг жеребец под Яринкой осел на задние ноги, начал падать. Девушка едва успела соскочить с него, как он свалился на бок, жалостно заржал. Из его живота, вспоротого, видимо, разрывной пулей, хлестала кровь.

Яринка в страхе оглянулась, хотела окликнуть Хомина, но он уже терялся в кустарнике. Бросила быстрый взгляд на жеребца, — несколько минут назад он еще гарцевал, крутился, не желая подставлять ей спину, — и пустилась бежать во весь дух.

За селом, чтобы ни с кем не встречаться, Андрон повернул к Припяти, пошел по берегу. На той стороне реки показался всадник. Он, видимо, искал брод. «Не здешний, наверное, — подумал Жилюк. — Носит всяких… — Все же остановился. — Может, кто из наших? Время такое, что… А вдруг Степан или… Павло…» Старик даже оглянулся, боясь, как бы не выдать себя своими мыслями. Присмотрелся, напрягая притупившееся с годами зренье. Напрасно ждать на песке всходов, а сынов из походов. Сыны пошли далекими дорогами, отбились от родного порога, и неизвестно, живы ли они. А всадник уже перебрался на этот берег и торопил коня. «Вроде Хомин, — рассуждал Андрон. — Хотя нет, тот парой поехал… А все же, похоже, он… Чего же его здесь холера носит? Дорогу забыл, что ли?» Андрон уже хотел пожурить Ивана, но встревожился его видом.

— Немцы! Окружают! — еще издали крикнул ему Иван. — Идите в село, людей предупредите, пусть бегут… В лес… — А сам ударил коня каблуками в бока и поскакал дальше.

Андрон не успел ему ничего ответить, стоял в раздумье. Где-то раздался ружейный выстрел, и Жилюк со словами: «Что же я стою?» — быстро пошел в село.

…Усиленные дозоры возглавляемого Гуралем отряда самообороны выделялись только на ночь. А днем бойцы хотя и были наготове, но большая часть их занималась разными работами по хозяйству, потому что никто не снимал с них ни отцовских, ни сыновних обязанностей; тем более никто не обещал им хлеба, одежды, обуви, — все это надо было добывать и делать своими руками.

Гураль был возле кузницы, когда на подворье галопом влетел Хомин.

— Где Гураль? — крикнул, слезая с лошади.

Устим быстро пошел к нему навстречу. Узнав его, Иван повернул жеребца, соскочил на землю.

— Немцы в лесу! В той стороне… И полицаи! Едва вырвался.

Гураль выхватил пистолет, выстрелил. Из дома выбежали несколько человек.

— Бейте тревогу! Сбор!

От висевшего рельса в пространство понеслись тревожные гулкие удары…

…Гитлеровцы входили в Глушу со всех сторон, пытаясь взять село в кольцо. Небольшая группа мотоциклистов ворвалась первой и начала сгонять людей на площадь. Отряд Гураля успел переправить на другой берег Припяти Софью с малышом, Андрона, раненых красноармейцев, кое-что из продовольствия и имущества и незамеченным ускользнул от эсэсовцев. Когда немцы ворвались на подворье, то, кроме не нужного никому хлама, ничего не нашли. Поставив здесь, на бывшем графском дворе, свою охрану, они тоже направились в Глушу.

Многое видела пуща Полесья за всю свою многовековую историю. Топтали ее и пресловутые псы-рыцари, и литовские княжичи, черной бурей налетали на нее очумевшие от крови и степного раздолья ханские орды, но то, что принесли с собой в эти края душегубы в зеленоватых мундирах, пуща увидела впервые. Даже в песнях-легендах ничего подобного не сыщешь.

Глуша плакала, молилась, стонала, а гитлеровские молодчики прикладами своих автоматов выгоняли людей из хат. Выгоняли, не давая прийти в себя, кого в чем заставали. Всех гнали по улице к площади.

В селе стало как в раскаленном пекле, а ясный, солнечный день обернулся страшным судилищем.

Всех глушан согнали к сельсовету и окружили кольцом автоматчиков. На этих добрых и сердечных людей, потомственных хлеборобов, скотоводов, каждый свой день проводивших в нескончаемых трудах, были нацелены дула автоматов и пулеметов, установленных на машинах и мотоциклах. Достаточно было стоявшим на крыльце сельсовета гитлеровским вожакам махнуть рукой, как всех этих людей начали бы косить фашистские пули.

Но стоявшие на крыльце, в том числе и Краузе и Карбовский, уже известные глушанам своей жестокостью, не торопились.

Они говорили о том, что глушане оказались непослушными, убили несколько немецких солдат, которые несли им «новый порядок», цивилизацию, что по законам «нового порядка» их надо сжечь, смести с лица земли, но они этого не сделают, хотя все в их власти, они только покарают прямых виновников. («Господин офицер требует их назвать!» — кричал в толпу переводчик — иначе они возьмут заложников.) И еще объявили, что отныне у них будет своя, местная власть, управа — во главе со старостой господином Судником, что колхоз распускается, а имение графа Чарнецкого переходит в собственность хозяина («Не подох же, собака!») и управляющим в нем будет господин Карбовский. Все глушане, как всегда ранее, должны работать, слушаться, подчиняться законам великого рейха, потому что, дескать, самостоятельно, без досмотра и контроля, в силу своей непривычки к строгому режиму, а также флегматичности и прирожденной лени, они существовать не могут.

Гитлеровский офицер говорил. Глушане стояли в кольце автоматчиков и слушали. Слушали и молчали. В этом мятежном молчании чувствовались и вызов, и ненависть, и непокорность. Все было в этом глубоком людском молчании. В нем не было только самого нужного — смирения и согласия. Согласия с тем, что говорил обер-лейтенант Отто Краузе. Да и как они, хлеборобы с деда-прадеда, из самого корня, могли согласиться с тем, что они ленивы, нетрудолюбивы, равнодушны? А кто же за них еще с незапамятных времен выкорчевывал здесь лес, рыл канавы, осушал болота, по клочку распахивал здесь землю? И чьим хлебом, картофелем, мясом кормилась Европа? Чьи руки готовили здесь древесину, которая шла потом за бесценок на рынки чуть ли не всего мира?.. А то, что к трудностям, к суровому режиму привыкли, так в этом опять-таки захватчики виноваты. Люди работали, творили добро, любили солнце, труд, деревья и травы, а на них налетали, грабили, угоняли в плен, в рабство, жгли их дома, топтали посевы, убивали. Разве по их просьбе пришли сейчас к ним вооруженные до зубов чужаки, отняли у них покой да еще привезли на их земли изгнанного пана?

Так о каком же послушании и повиновении может идти речь? Чтобы снова работать на графа? Как пчелы бросают свои ульи, чтобы отогнать врага, так и они не потерпят разбойников в своем доме и будут гнать их со своей земли — пока не выгонят.

Стояли, слушали, думали… Малюсенькая частица человечества, капелька Истории. Капелька, которая могла бы родить сотни пахарей, сеятелей, колесников, которая могла бы дать миру прекрасных песенников или музыкантов… Сейчас в нее, в ее Вечность, целилась смерть.

— Господин офицер ждет, — каркал какой-то выродок. — Вы должны назвать зачинщиков.

А люди еще глубже опускали в сыпучий песок полные ненависти взгляды и молчали.

Тогда эсэсовцы вывели из темной пропасти дверей и поставили перед всеми девушку. Руки ее были связаны, на едва очерченной, еще детской груди висела дощечка: «Партизанка».

— Вы ее знаете? — спросил Краузе.

Конечно, они знали ее, Яринку Жилюк. Знали это личико — беленькое, с редкими веснушками, знали эти ясно-голубые глаза, как озера, как небо родного края, как васильковое цветенье, глаза девушек-полесянок; знали и косы с запахом лугов, мягкие, шелковистые…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: