— Мы и сейчас не сыты, хоть и дома сидим.
— Конечно, это так, но дома наелся не наелся, а заморил червяка. Пустого борща похлебаешь — и то будто легче. А там, в лесу? На щавеле не проживешь. Да и то сказать: пока ты дома, пока все вместе, не всякая собака и укусит. Тот же солтыс[4] или экзекутор. А оставь их, женщин, с детьми одних — все до нитки позабирают.
— Э! Хоть верть-круть, хоть круть-верть.
— В том-то и дело.
— Однако поговорка эта не для нас, — снова сказал товарищ из Копани. — Панам скоро деваться будет некуда, а наша дорога ясная: из пущ да болот выходить в широкий мир. Недалек день, когда наши пути сойдутся с путями наших родных братьев, с Великой Украиной.
Люди зашевелились.
— Ну как, товарищи? — спросила учительница, встав посреди хаты. — Каким будет наш ответ рабочим?
— Единогласным.
— То есть мы за них, они за нас, — добавил Гураль.
— Известно.
— Пусть только весточку подадут…
Молчал один Судник. Зато когда расходились, тихонько бросил:
— Одна мать родила, на одном суку висеть будем.
Кроме Жилюка, кажется, его никто не услыхал. Андрону же было не до Судника. Его самого разбирала досада. «Нянчатся с этими панами, холера ясная»…
Слухи слухами, а перед ивановым днем приехали в Великую Глушу набирать людей в каменоломню. Вербовщик засел в помещении гмины, и все эти дни около него вертелся народ: как-никак работа, да еще под боком. И платить обещают как будто ничего.
Андрон даже повеселел, как услышал новость. Ага, припекло-таки панам с этой дорогой, сами просят! Теперь-то мы им загнем! Запросим так, что ого! Пусть знают наших. Это не жатва, не сенокос, где женщинами можно обойтись. Для камня сила нужна. Да и смекалка… Кого-кого, его-то возьмут, без него там не обойдутся. Потому что кто так, как Андрон Жилюк, мог подорвать породу, когда еще раньше работал в каменоломне? Ну, скажите: кто? Молчите. То-то! А он, бывало, как начинит, как ахнет, — все Полесье вздрогнет. Взрывы у него громом гремели, не то что у других, пшикнет — и все. Нет, Андрон еще покажет, на что он пригоден! Увидите!
Но прошел день, прошел другой, а за ним никто не приходил. Никто даже не намекнул Андрону, чтобы явился в гмину, будто его совсем и не было в Глуше. «Что за холера? — сокрушался он. — Может, магарыча ждут? Так откуда я его возьму?»
Третьего дня, управившись с делами, Андрон бросил Текле:
— Ну я пойду.
— Куда?
— Раскудакалась! Куда да куда! Разве не знаешь — вербовщик в гмине.
— А он звал?
— Жди. На тот свет скорее позовут.
— Сорочку сменил бы.
«И штаны не мешало бы. Из первой получки нужно будет купить», — подумал Андрон. Напялил на плечи крашенную ольхой полотняную сорочку, которая топорщилась, как железо, отряхнул полову со штанов и пошел.
«Сначала зайду в лавку, — соображал по дороге, — чтобы не думали, что прямо к ним поплелся — возьмите, мол, очень вас прошу… Они, наверно, только того и ждут, чтобы по-своему… чтоб свою плату дать…» Нет, он их еще поводит за нос, холера бы их взяла.
Лавка Пейсаха стояла тут же, на краю сельской площади, недалеко от гмины. К старому, под ржавой крышей, кирпичному домику с выцветшей от старости вывеской над входом можно подойти сбоку так, что никто не увидит. Но Жилюк нарочно поплелся через безлюдную площадь, даже не оглянувшись на гмину. Медленно, как и приличествует настоящему хозяину, вошел в открытую дверь.
— Слушаю вас, Андрон Потапович. Чего желаете?
«Ишь ты! Даже по отчеству величает. Торговец как торговец: в душу влез бы».
— А что желать, коли денег нет, — ответил попросту.
— Э, без денег плохой разговор, — сразу охладел Пейсах. — Без денег человек — ничто, пустое место…
«Небось, не сожру твоего добра, паршивец, — выругался в душе Андрон. — А шлеи хороши, — оценил он глазами товар. — Да и вожжи не помешали бы, старые совсем истрепались».
Он еще немного повертелся, поглядел по сторонам и вышел. Мимо лавки как раз проходил дед Миллион.
— Как там твой хлопец, Андрон? Пойдем-ка, расскажешь.
Они отошли, присели на траве под липой.
— А что хлопец? На живом, говорят, как на собаке. Поправляется понемногу. Уже ходит.
— Говорил ему тогда…
— Э, знал бы, где упадешь!
Миллион достал потертый кожаный кисет, вынул трубку.
— Может, закуришь? Паныч табаком угостил, а я смешал его с буркуном… ничего!
— Давай попробую.
— Вербовщик как будто приехал?
— Будто бы.
— Я так считаю: кого-кого, а тебя непременно должны взять.
— Верно. А возьмут ли — увидим.
Пока Андрон скручивал непослушными пальцами цигарку, старый вытащил откуда-то огниво и, покряхтывая, начал высекать огонь. Кремень прыскал искрами, крошился, дед поворачивал его так и этак, прикладывал трут, а он, проклятый, не загорался.
— Словно и не отсырел! — удивлялся старик и продолжал чиркать изо всей силы.
Откуда ни возьмись постерунковый.
— А покажи-ка, дед, огниво.
— Вот еще! Словно пан сроду его не видел.
— Видел не видел, а давай. — Постович чуть не вырвал у старого огниво. — Ишь голытьба, будто не знает, что это уменьшает прибыли спичечных компаний… государства. Айда в гмину, да живо у меня! — прикрикнул он, видя, что старик не спешит вставать. — А ты за свидетеля, — обернулся к Андрону. — Акт подпишешь.
«Холера ясная! Этого еще недоставало. И зачем мне было встречаться с этим Миллионом? — укорял себя Жилюк. — Теперь все пропало…»
В гмине за длинным, устланным бумагами и бумажками столом на самом деле сидел вербовщик. Посреди комнаты, заложив руки за спину, медленно похаживал солтыс Хаевич. Видно, что-то они обсуждали, потому что, как только постерунковый вошел, Хаевич бросил:
— Зачем привел этих лайдаков?
— Акт составить. Огниво вот конфисковал.
— Будто ты конфисковывал что-либо путное.
Постович вытолкнул приведенных в коридор, а сам за несколько минут написал акт.
— Пять злотых заплатишь, старое быдло, — ткнул он старику бумажку.
— Как же так, пан постерунковый, — начал было дед Миллион, — огниво забрали, да еще и пять злотых плати? Побойтесь бога! Где я их возьму?
— Поболтай у меня! В холодную захотелось? — ощерился постерунковый. — Неделя сроку. И без напоминаний.
Дел Миллион плюнул и вышел, на все лады кроя всех, от Постовича до президента Мосцицкого…
Вышел и Жилюк, стал на крыльце, задумался.
«Может, зайти? Как раз никого нет… Да и случай подвернулся…» Попил воды, застоявшейся, невкусной, потоптался еще немного и открыл дверь:
— Можно, пан староста?
Хаевич резко обернулся.
— А ну, заходи, заходи, да запомни: «пан солтыс», а не «староста», пся крев! Или, может, тебе по-другому растолковать?
— Спасибо, запомню и так.
— Что скажешь? Может, что-нибудь про Степана?
Андрон переждал, пока Хаевич немного успокоится, и, обращаясь больше к вербовщику, промолвил:
— Просил бы панов взять меня на работу. Слыхал — каменоломню открывать будете. Так я… сами знаете… работал когда-то.
— Хлоп работал на карьере? — оторвавшись от бумаг, спросил паныч и перевел взгляд с Андрона на солтыса.
— Да. Но у хлопа большие долги перед отчизной.
— Выплатит, — сказал вербовщик. — Заработает и выплатит. А нет — сами вычтем.
— Я имею в виду долги не только денежные. Этот хлопец — отец политического злодея, члена КПЗУ Степана Жилюка. Да и сам, видно, такой, — прибавил Хаевич. — Пусть благодарит матку боску, что не упрятали и его с сыном.
Паныч поднялся, вышел из-за стола.
— Но, пан солтыс, вина моего сына… — начал было Андрон.
— Еще не доказана? — вскипел Хаевич. — Радуешься, что он убежал? Пся крев, на одном суку будете висеть.
«А это еще увидим, — чуть не сорвалось с Андроновых уст, — увидим, пан солтыс, кто где будет висеть. Не вечно твое господство. Не вечно».
— Но второй мой сын, пан солтыс, честный воин, — Андрон все-таки решил поговорить с властью. — И не какой-нибудь жолнер, а капрал. А младший пострадал не где-нибудь — у графа на службе. Должна же быть какая-нибудь привилегия.
— Вы слышите? Он еще привилегий захотел! — Хаевич схватил Андрона за воротник.
Жилюк уперся, и солтыс, даром что откормленный, не мог с ним совладать.
— Прочь!
Андрон высвободился из солтысовых рук, стоял гневный, побагровевший.
— Я пойду, пан солтыс. — Он нажал на скобу, метнув из-под насупленных бровей пучки невидимых стрел.
— Да смотри! Не то такую работу получишь — вовек не забудешь.
— Не забуду! — скрипнул зубами Андрон.
Соловьиными ночами доцветала весна. В лесах за Припятью седыми колокольчиками приникала к земле сон-трава, а между ольхой, в кустарниках, густыми кистями буйствовала хохлатка, стелился барвинок, густо кустился мокричник. На болотах зелеными остриями уже покачивался камыш, туго клонилась при ветре молодая осока. Еще немного — и упадет она, сочная, душистая, от взмаха косца, ляжет тугими волнами. Но это еще будет. А сейчас шепчутся травы, гомонят птицы. Деревья, кусты, берега — все оделось в нежные зеленые уборы. Даже песок покрылся сероватой мать-мачехой, словно взял да — на удивленье всему — и зацвел каким-то неведомым цветом.
Только Глуша никак не сбросит печальной одежды. Разбрелась отдельными домиками — где посуше — над рекою, отмежевалась плотами и канавами и дремлет на солнцепеке. Плывут над нею журавлиные стаи, предвещают вёдро, в чащах, обступивших ее, щелкают соловьи, кукуют серые кукушки, — а она словно равнодушна ко всему, словно это не про нее. Загляделась печальными глазами старых хат и онемела. Если и отзовется, то разве громким, надрывным плачем да громкой бранью. Нет в ней даже шинка, где хоть бы изредка разгулялась скованная мужицкая воля. Время не дало Глуше ничего такого, — только высится среди болот и лесов белостенный дом графа Чарнецкого. И стоит он, словно привидение, на сотни верст от многолюдных городов и городишек, удивляет сметливый крестьянский ум. Что заставило родовитого шляхтича забраться в такую глушь? Чего искал он тут и что нашел? Не сказочную ли королеву Бону, которая с давних времен правила Полесьем? Пан, говорят, одинокий, имеет только приемного сына, который живет далеко-далеко, где ни болот, ни лесов, где домов как деревьев в пуще…