Первая мысль — как можно посылать такие короткие телеграммы? Будто два-три лишних слова могли что-то прибавить к этим двум! Потом другая — что можно предпринять, не зная никаких подробностей? Будто можно было еще что-то предпринять, что-то исправить! И наконец единственно разумная — как теперь жить, для чего? Вопрос, который мог задать только человек. Любое рациональное кибернетическое устройство, любой электронный мозг вместо этого поинтересовались бы расписанием самолетов, летящих на восток.

Но то, что не сделал убитый горем Максим, сделал за него другой человек.

— Я звонил в аэропорт, — сказал вахтер, осторожно касаясь его плеча. — Ближайший самолет будет через три с половиной часа. Если сейчас выехать, можно успеть.

— Да-да… Спасибо… Конечно, я еду.

Из аэропорта он позвонил Ларе. Короткий стон вырвался из трубки в ответ на его слова. Максим больно закусил губу:

— Лара…

— Да, да, Максим. Я слышу. Когда ты летишь?

— В четырнадцать тридцать.

— Так ведь… Я не застану тебя даже на такси. Но я еду.

Самолет выруливал на взлетную полосу, когда он увидел ее, бегущую по полю. Сквозь иллюминатор трудно было различить выражение лица. Но во всей фигуре ее, в напряженном повороте головы, неестественно вскинутых руках— было одно страдание.

Только месяц спустя он нашел в себе силы написать ей небольшое письмо. И не столько о себе, сколько о чудовищной непорядочности, с какой институтское начальство распорядилось судьбой прибора. Вопреки заверениям Победилова, эта уникальнейшая установка, в создание которой они с Антоном вложили все знания, все умение, всю душу экспериментаторов-исследователей, была сразу же по отъезде Максима отправлена на завод, не отлаженная, не доведенная до нужных кондиций и потому заведомо обреченная на неодобрительные отзывы инженеров-производственннков. Стыдно было смотреть в глаза своим товарищам, товарищам Антона, вместе с которыми они трудились над прибором. И, несмотря на это, он с головой ушел в работу.

Только чтобы забыться, приглушить боль, бежать от своего горя.

Так прошло лето. Первые караваны птиц потянулись над городом, когда, придя однажды в лабораторию, Максим увидел Геру Шитова. Тот в смущении поднялся навстречу:

— Здравствуйте, Максим Владимирович. Я прямо из Отрадного…

— Вы все-таки поехали туда? Одни!

— Съездили. Только без толку. Не клюнул ястреб на нашу приманку. Ни разу не показался — ни на кордоне, ни в Отрадном. Как ни мудрили мы со своей ловушкой, что ни подсовывали ему. Видно, не та радиация.

— Да, очевидно, автомат запрограммирован только на трансураны. Ну. а как наши друзья? Степан Силкин?

— Как старый дуб! День и ночь в тайге. Очень сокрушался, что вы не приехали. Вот и письмо прислал. — Гера подал большой самодельный конверт.

— Спасибо, Гера. И тебе, и твоим друзьям. Заходите какнибудь, поговорим обо всем, — он пожал руку студенту и вскрыл конверт.

Письмо было длинным. Силкин подробно рассказывал о своих охотничьих делах, о всех вормалеевских знакомых, а в конце писал: «…И еще я хотел сообщить тебе — не знаю, как и написать об этом, — вскоре после отъезда твоего из Отрадного пропала могила нашей докторши Татьяны Аркадьевны. И не то, чтобы кто-то порушил ее, нет, совсем пропала могила, на том месте, где хоронили ее — сплошная дерновина, словно тут никто никогда и не копал. Весь Вормалей до сих пор только об этом и говорит. А я так не знаю, что и подумать, отродясь такого не случалось.

Хотя должен тебе сказать, что в тот день, когда мы ее хоронили — ты тогда еще в больнице лежал, — я подошел проститься к гробу и — веришь — будто живая была докторша, даже румянец на щеках. Я еще подумал тогда: что-то тут не совсем ладно. И вот, такое дело… А на днях Кузьма Вырин отрадненский охотник, рассказал мне, что в канун того дня, как пропасть могиле, он видел, будто часа в два ночи упала с неба звезда, как раз на кладбище. И такая, слышь, яркая, какой он сроду не видывал. Ну, Кузьма — ты знаешь его — горазд и прихвастнуть, с него станет. Но когда столько всего сразу, тут уж, сам понимаешь…

И все ж таки есть тут у нас и такие, которые не верят во всё это. Особенно начальство. Говорят, просто похоронили докторшу в другом месте, стало быть, перепутали мы и разводим теперь религиозный дурман. Но ты-то знаешь, что Степан Силкин не верит ни в чёрта, ни в дьявола и никогда ничего не путал, даже в самой что ни ни есть глуши, а не то что на нашем кладбище, хоть и много здесь теперь хоронят всякого пришлого люду. А пишу я это потому, что сами вы с Антоном Дмитриевичем не раз у меня пытали, не слышал ли я о чем-нибудь диковинном, необъяснимом. Так это вот самое диковинное и есть…»

Максим трижды перечел эту часть письма, тщетно стараясь найти мало-мальски сносное объяснение тому, что писал Силкин. Не мог же старый охотник просто выдумать столь невероятную историю. Но и то, что было написано им, абсолютно не укладывалось в сознании. Максим снова углубился в письмо:

«…Был, правда, еще один случай, — писал дальше дядя Степан, — Да тут уж меня самого сомнение берет, было такое видение или все только во сне пригрезилось. А все-таки напишу и об этом. Дело было уж под Петров день. Пришлось мне промышлять тогда на Лысой гриве: зверя-то в наших краях совсем не осталось. Ну, пришел я туда, спустился к озеру, разложил костерок, сижу эдак, чай кипячу, вдруг слышу — плачет кто-то в лесу. Что за наваждение! Привстал я, смотрю — мать честная! — стоит неподалеку от меня девица, славная такая, пригожая и лицом и статью, только, как есть, в одном платьишке. Это в тайге-то! Стоит, стало быть, прислонясь к пихточке, а из глаз — слезы. Ну я, понятно, к ней. «Что, — говорю, — девонька, плачешь? Заблудилась, что ли?» Она сначала испугалась меня, шарахнулась в сторону, потом видит — с добром я, сама подошла ближе и говорит:

«Дедушка, ты ведь знаешь Максима Колесникова?» — «Как, — говорю, — не знать, соседями были». — »А как написать ему, знаешь?» — спрашивает. «Нет, — говорю, — адреса его у меня нет, но вот поедут скоро туда, в город, студенты, что у него учатся, так они доставят ему любое письмо». Обрадовалась она, даже плакать перестала, погладила меня, старого хрыча, по бороде и душевно так сказала: «Дедушка, напиши ему, что видел меня тут, говорил со мной и что тягостно мне, тоскливо, а помочь некому». — »Да кто ты, — говорю, — такая?

От кого поклон-то Максиму посылать?» — «А он, — говорит, — знает, от кого, напиши только все как было и добавь одно лишь слово: Лахта. Лахта, запомнишь, дедушка? А теперь прощай!» Тут она глянула так, словно всю душу высветлила, и хочешь верь — хочешь нет, а только помутилось у меня вдруг в глазах, и такой сон напал, что свалился я на землю и уснул, как в омут провалился. Просыпаюсь утром — никого. Думал, приснилось все. Да гляжу, трава под пихтой притоптана, и от пихты к озеру — следы. Ее, стало быть, следы. Ума не приложу, что это было за видение! Может, и на смех ты поднимешь старика. Может, и в самом деле во сне мне приснилась та девица. Только так она просила отписать тебе, что пишу во всех подробностях и завтра же отправлю письмо с Герой Шитовым…»

Максим бережно вложил письмо обратно в конверт и в раздумье заходил по лаборатории. Снова Лахта! Но что это значит, что?! Зачем понадобилось Нефертити — а Силкин встретил, видимо, ее — дважды напоминать ему, Максиму, об этом пригороде Ленинграда? Эх, дядя Степан, нет чтобы расспросить ее обо всем подробно!

Ну, да что теперь вспоминать о Нефертити, после смерти Тани, после гибели Славика, после всего! Видел ее дядя Степан или не видел… А вот эта история с могилкой Тани! Кто и зачем надругался над прахом бедной девушки?

Неужели снова те, которые сорвали работу у них с Антоном и, может быть, пленили Нефертити? Впрочем, Нефертити, кажется, снова на свободе. Но зачем им понадобилась могила Тани? Что это, месть за ее помощь, за невольное участие в поисках, за рисунок таинственной незнакомки?

Или что-то большее, последствия чего трудно даже предвидеть?

Максим вспомнил, с какой беспощадной методичностью уничтожалось всё, что так или иначе имело отношение к вормалеевской тайне. Как они ещё не добрались до рисунка Тани? Но ведь он не видел его с весны. Что, если не осталось и его?

Чувство тревоги не покидало Максима весь день. Сразу после работы он перебрал дома все свои бумаги, перерыл письменный стол, книжный шкаф, обшарил всю квартиру— рисунок исчез. Вместе с ним исчезла и фотография Лары…

А на другой день, придя утром в лабораторию, он нашел на своем столе сразу два письма. Оба пришли из Ленинграда. Одно было из Монреаля, от Антона, адресованное еще в Петергоф и пересланное оттуда «за невостребованном».

Вторым оказалось его собственное письмо к Ларе с коротким убийственным штемпелем: «адресат выбыл».

Будто тупым ножом полоснуло по душе. Отложив в сторону этот смятый, потертый на сгибах конверт, он вскрыл письмо Антона. Тот писал:

«Дорогой друг!

Мне всегда казалось чем-то нелепым и противоестественным слово «последний». И все-таки я вынужден употребить его. Ибо, судя по всему, это будет действительно последнее письмо. Уж месяц, как я в больнице, из которой даже в наш космический век редко кто выходит на своих ногах. Страдаю страшно. Но что все физические муки по сравнению с тем, что жизнь растрачена попусту, отдана ложной идее, ошибочность которой я окончательно понял лишь теперь.

Здесь, в Канаде, я начал с того, с чего следовало бы начать еще в студенческие годы, — с детального изучения сравнительной анатомии и физиологии человека и обезьян. Не по книгам, не по атласам, а в натуре. И это сравнение, доведенное до внутриклеточного, до субмолекулярного уровня, убедило меня в том, что мы, конечно же, ветви одного материнского древа. Чего стоит один факт, что и у обезьян, и у человека, как и у всех без исключения организмов Земли, для поляризации мононуклеотидов, приводящих к созданию молекул ДНК, используются исключительно связи между 3- ми и 5-ми концами (хотя вполне равновероятны и другие комбинации)!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: