На колхозной конюшне — сонная тишина. Сторожа Степан обнаружил спящим за горячей печкой в сторожке. Вдвоем они быстро запрягли каурого райкомовского мерина. Пожелав старику счастливо дозоревать, Степан выехал на пустынную белую улицу деревни.

Каурка затрусил нешибкой рысью. Маленькая кошевка легко скользила по накатанной дороге. Промерзший снег тонко пел под полозьями.

Степан поднял воротник тулупа, повернул к ветру спиной и задумался. Прожитый день оказался полным неожиданностей. Было над чем поразмыслить. «Неладно у нас получилось с Верой. Надо было поговорить до вечеринки. Но тогда все именины — по боку. И так ей этот праздник на всю жизнь запомнится. Бедная. А как плакала. Вот сволочь этот ее муженек. Странно все-таки устроена жизнь. Человек думает, что он сам хозяин своей судьбы, а на деле иное получается. Люди связаны друг с другом тысячами невидимых нитей. И они так запутаны. Я никогда не видел этого Федора, а ненавижу его. И не только потому, что он дезертир, а и потому, что он принес ей горе. Она замечательная. Искренняя, честная и… красивая. А губы соленые. Это от слез. Наверное, я ее люблю. Надо было остаться, утром поговорили бы по душам. Тяжело ей. А что впереди? Поймают его, не поймают — все равно ей не легче. Может быть, Шамов прав. Жена дезертира и — комсорг. Снимать ее не за что и оставлять нельзя».

Борька Лазарев встретил Степана на крыльце и вместо привета выпалил:

— Кораблева сюда раз пять звонила. Говорит, ты очень нужен Василь Иванычу. Звони ему.

— Чего звонить. Отведи лошадь на конюшню, а я прямо к нему.

Когда Степан вошел в кабинет, Рыбаков что-то писал. Увидев вошедшего, нахмурился. Широко расставленные глаза блеснули недобрым огнем. Смахнув со лба прядь волос, спросил:

— Пришел?

— Пришел. — Степан растерянно улыбнулся.

— Садись. Рассказывай.

— О чем? — встревожился Степан.

— Ты же в «Колосе» был?

— Да. — Степан неловко присел на стул. Обтер потные ладони о галифе. Ему нестерпимо захотелось курить, но он не решался спросить разрешения. Зазвонил телефон. Василий Иванович долго разговаривал с директором Рачевской МТС о семенах, запчастях и еще о чем-то. Занятый собственными мыслями, Степан не прислушивался к разговору и не понял, что к нему относится вопрос Рыбакова: «Ну так как?» И только когда Василий Иванович спросил: «Задремал, что ли?» — парень опомнился, виновато пробормотал:

— Нет, почему же…

— Тогда рассказывай, как комсомольцы решили о Садовщиковой. Ты ведь туда за этим ездил.

— Да… то есть нет… Я-то сначала поехал, чтобы проверить, как они корма расходуют. Я же вам звонил. А потом, то есть не потом, а перед самым отъездом Шамов сказал мне про дезертирство и что надо Садовщикову снимать. Ну а я… не согласился… она… честное слово, она ни при чем и…

— Значит, ты считаешь, что жена дезертира может возглавлять комсомольскую организацию? Так? Жалко ее? Молодая, красивая и все такое прочее… Пусть другие вершат неправый суд, а я постою в сторонке, понаблюдаю, потом пожалею невинную жертву. А тебе ведомо такое понятие, как классовая борьба, ты думал когда-нибудь над словами: «Кто не с нами, тот против нас»? Мальчишка. Лопух зеленый. Сейчас все, понимаешь, все должно быть подчинено войне. Все человеческие отношения: добро и зло, любовь и ненависть — все регулируется войной. Сегодня ты пожалел жену дезертира, завтра — его мать, послезавтра его самого. Это крутая и скользкая дорожка. На нее как ступил, так и ухнул до самого дна. В классовой борьбе чувство класса является высшим чувством, определяющим все поступки человека. Нет ни брата, ни сестры, ни матери, ни отца. Есть союзники и враги. И никакой середины. Тот, кто колеблется, кто болтается между двумя берегами, — тот худший враг, потому что он может переметнуться в самую трудную минуту, ударить в спину. Вот и скажи: созрел ты до понимания этого закона, способен проводить его в жизнь, подчинять ему всего себя? Да или нет?

Степан молчал. В нем все было напряжено до крайнего предела. Ему не верят, в нем сомневаются. И кто? Рыбаков. Он собрал всю свою волю, чтобы не разрыдаться. У него не осталось сил даже на то, чтобы сказать коротенькое «да». А Рыбаков молчал и ждал, глядя парню прямо в глаза. С трудом разомкнув выцветшие губы, Степан прошептал: «Да» и почувствовал слезы на щеках. Изо всех сил стиснул зубы, сжал кулаки — не помогло.

— Кури. — Василий Иванович положил перед ним кисет и отошел к карте.

Степан понял, что ему поверили. От слез все расплывалось перед глазами. Дрожащими руками скрутил огромную папиросу. Прикурил и, не разжимая рта, тянул и тянул едкий дым, выпуская его через ноздри.

— Завтра поедешь в «Колос», — донесся от карты голос Рыбакова. — Соберешь закрытое комсомольское собрание и доложишь о дезертирстве мужа Садовщиковой. Послушаешь, как к этому отнесутся комсомольцы. Уверен, там ты сам показнишься за свою ошибку. Садовщикову не надо оскорблять ни подозрениями, ни обидными намеками. Я верю в ее порядочность, а в таком деле не трудно оттолкнуть, озлобить человека и потерять его. Это было бы грубой ошибкой. Но не надо и бояться называть вещи своими именами, не закруглять острых углов. Нужно, чтобы все поняли: позор предательства пятном ложится на весь род предателя. Сумеешь?

— Да.

— Подумай над всем этим, как следует подумай, Такие уроки надо запоминать на всю жизнь.

Степан опомнился на улице. Не хотелось никого видеть. Только побыть одному, разобраться в случившемся, а главное — подумать о завтрашнем дне. Как снова встретиться с Верой, что сказать ей и комсомольцам? После вечеринки, после поцелуев, после невольного признания в любви…

5.

В эту ночь Вера не ложилась спать. Проводив Степана, она до утра бестолково металась в пустой полутемной горнице, не находя себе места.

На утреннюю дойку пришла раньше всех. Торопливо подоила коров, сдала молоко и, сославшись на нездоровье, ушла домой.

На полпути ее догнала Дуняша. Подождала, не скажет ли чего подружка, и заговорила первой.

— Ты чего ровно ошпаренная? Что стряслось?

— Голова болит. Наверно, простыла.

— Полно врать-то. Думаешь, я не вижу? Не хочешь — не говори, неволить не стану. Степан, что ль, обидел?

— С чего взяла? Он сразу после тебя ушел. Тошно что-то, и голова кружится. Верно, и в самом деле заболела.

— Ну, давай-давай, сочиняй похлеще, — надулась Дуня и свернула с дороги в первый проулок.

Дуня была самой близкой подругой, но и с ней Вера не решалась поделиться своим горем. Даже матери ничего не сказала. Не смогла, язык не повернулся выговорить такое. Да и побоялась: у матери сердце больное, а такая весть и здорового собьет с ног.

Так и осталась Вера один на один со своим горем. Снова ходила по горнице. Вдоль и поперек. Иногда останавливалась перед зеркалом, подолгу бессмысленно разглядывала свое отражение. Окончательно обессилев, валилась на кровать, но через минуту вскакивала.

За долгие черные часы одиночества Вера не раз принималась за воспоминания, пыталась в прошлом нащупать корешки своей беды. С болезненным упорством припомнила каждую мелочь, связанную с Федором.

…В октябре Федор получил повестку с приказом явиться в райвоенкомат для отправки в часть. Последнюю ночь они провели без сна. Он измучил ее, требуя каких-то особых клятв верности. Он то униженно просил ее, то угрожал. На смену бурным ласкам приходили минуты каменного безмолвия и злобного недоверия. Потом все начиналось сначала. Если бы завтра он не уезжал на войну… Только потому она и терпела. Но когда Федор пристал к ней с нелепым вопросом: «Ты моя? Скажи, ты — моя?», она не выдержала: «Как тебе не стыдно. Я ведь не вещь, не частная собственность!» Он взбеленился и набросился на нее с упреками: «Ты только и ждешь, когда я уеду. Муж уже надоел. Любовника приглядела?»

Вера расплакалась. Он встал на колени, целовал ее руки и со слезами просил прощения.

Когда автомашина с призывниками скрылась, Вера почувствовала облегчение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: