Но дождь пошел гуще. К середине ночи почва раскисла, как суп.
– В точности, как густая похлебка, - пояснил бы он. - Или в сточной трубе. Густое и вязкое. Какое там спать. Лечь некуда, немного пролежишь, и начинаешь погружаться в скользкую глубину. Буквально засасывает. Чувствуешь, как слизь просачивается в штаны и в ботинки.
Тут Норман Баукер скосил бы глаза в сторону заходящего солнца. Он постарался бы говорить спокойно, не жалея себя.
– Но хуже всего, - продолжил бы он бесстрастно, - был запах. С реки несло дохлой рыбой, но это было явно не все. Кто-то, наконец, догадался. Нас угораздило встать на отхожее поле. Общий деревенский сортир. Там про канализацию ведь не слышали, так? Ну и справляли в поле нужду. Черт! Встали на ночлег, а оказались в говне!
Он увидал, как Салли Кремер прикрывает глаза. Если бы она была с ним в машине, она сказала бы:
– Перестань. Я не люблю таких слов.
– Куда же тут денешься?
– Да, но мне неприятны эти слова.
– Замечательно. Как ты хочешь, чтобы я это называл?
Ясное дело, подумал он, история не для Салли Кремер. Она теперь вообще была Салли Густафсон. Макс наверняка оценил бы его рассказ, в особенности иронию. Но Макс был не более чем отвлеченной идеей, что, в свою очередь, заключало в себе изрядный заряд иронии. Будь рядом его отец, пока он, как заведенный, кружил вокруг озера, он посмотрел бы на него краем глаза, убедился, что дело не в грубости выражений, а в сути происходящего, вздохнул, сложил руки и ждал продолжения.
– Пустырь из утрамбованного говна, - продолжал Норман Баукер. - И в эту ночь я мог бы заработать «Серебряную звезду» за доблесть.
– Да-да, - пробормотал бы отец. - Я слушаю.
«Шевроле» плавно перекатился через виадук и пошел вверх по узкой гудроновой полосе. Справа лежало озеро. Слева, через дорогу, почти все лужайки выгорели, как выгорает в октябре кукуруза. Вращающаяся поливалка с безнадежным упорством орошала огород доктора Мейсона. Степь уже запеклась насухо, но в августе будет хуже. Озеро зацветет ряской, площадка для гольфа окаменеет, стрекозы начнут засыхать от жажды.
Мимо громоздкого «Шевроле» промчался мыс и промелькнул киоск, где продавали мускатный лимонад.
Он объезжал озеро в восьмой раз.
Мелькали вдоль шоссе красивые дома с причалами и деревянными столбиками. Сланцевый парк, мост, вокруг Закатного парка - как по накатанной колее.
Два мальчугана еще не завершили переход длиною в семь миль.
Человек в лодке на середине озера возился с мотором. Болотные курочки торчали, как деревянные, люди на водных лыжах выглядели загорелыми и здоровыми, школьники-оркестранты собирали инструменты, женщина в коротких брючках терпеливо насаживала наживку для последней попытки.
Странно, подумал он.
Лето, жара и непонятная отстраненность от всего. Рабочие почти завершили приготовления к фейерверку.
Норман Баукер повернулся к солнцу лицом и решил, что времени семь часов. Усталый голос в приемнике подтвердил его правоту и сполз в воскресную дремоту. Макс Арнольд заметил бы что-нибудь про усталость диктора, связав ее с ярко-розовым небом, войной и отвагой. Жалко, что Макса нет. Жалко, что отец, прошедший свою войну, теперь отмалчивается.
Так много надо бы рассказать.
Про нескончаемый дождь. Про холод, пробирающий до костей. Доблесть не всегда сводится к мгновенным решениям. Она иногда накапливается постепенно, как холод. Один и тот же человек может быть храбр до определенной черты, а за чертой уже не так храбр. Иной раз ты способен на подвиг, идешь прямо на вражеский огонь, а после, когда вся обстановка вокруг несравнимо легче, огромных усилий стоит не закрывать глаза. А иногда, как на том поле, грань между отвагой и трусостью определяется нелепостью, ерундой.
Тем, как на земле вздуваются пузыри, и запахом.
Тихо, не повышая голос, он бы досказал все, как было.
– Ночью нас накрыл минометный обстрел.
И описал бы нескончаемый дождь, ползущую по земле тучу, рвущиеся мины в тумане. Темень и влага. Как если бы само поле взорвалось. Дождь, жижа и шрапнель, бежать некуда. Осталось зарыться в слизь, укрыться и ждать. Он описал бы призрачные картины, мелькавшие перед ним. Он видел парня, лежащего рядом с ним в яме, тот закопал себя целиком, кроме лица; вдруг парень подмигнул ему. Грохот отовсюду - протяжный гул, разрывы мин, крики. Кто-то начал пускать ракеты. Яркие вспышки, красные, зеленые, белые. Дождь, как на цветных фотографиях.
Земля кипела. Взрывы оставляли глубокие скользкие воронки и обнажали толщу многолетних, может быть, вековых пластов экскрементов. Из глубины поднимались пузыри вони. Две мины легли неподалеку, третья еще ближе, и сразу он услыхал вскрик. По голосу он узнал Киову. Придушенный, рваный вопль, но это был он. Странный булькающий отзвук вплетался в крик. Он откатился набок и пополз по направлению звука в темноте. Дождь падал ровными, тяжелыми струями. Всюду, куда хватал глаз, бегло вспыхивали разрывы. Рядом взлетел фонтан воды и дерьма, и он на несколько секунд нырнул с головой в грязь. В ушах отдавался стук сердечных клапанов. Он ясно слышал, как они ходят взад-вперед на волоконных креплениях. Вот это да, мелькнуло у него в голове. Когда он приподнялся, два красных огня зажглись в небе мягкими рассеянными лучами, и в их свечении он увидел широко открытые глаза Киовы, тонущие в склизкой грязи. Он замер в неподвижности, застонал, потом сдвинулся, боком прополз вперед, но, когда добрался, Киова исчез почти целиком. Над поверхностью виднелись колено, рука с золотым браслетом часов и носок ботинка.
Что произошло дальше, он не умел объяснить и никогда не сумел бы, но все равно попытался бы. Он говорил бы так, чтобы любой собеседник понял, что он ничего не придумывает.
На месте, где должна была находиться голова Киовы, шли пузыри.
Пальцы левой руки с черной каймой под ногтями разжались, из-под густой воды зеленовато фосфоресцировал циферблат часов.
Упомянув про часы, он рассказал бы дальше о том, как он ухватил ботинок Киовы и попытался вытащить его наружу. Он тянул изо всех сил, но Киова тонул, и он вдруг почувствовал сам, что тонет. Он понял это по вкусу. На языке возник вкус дерьма. Вокруг вспыхивали ракеты и рвались мины, все заполняла вонь, наполнившая его целиком, забившая легкие. И он не выдержал. Нет, подумал он. Не могу. Он отпустил ботинок Киовы, и тот ушел под воду. Медленно и с усилием он приподнялся над вязкой поверхностью, лег и, ощущая омерзительный вкус на языке, слушал звуки дождя, взрывы, лопающиеся пузыри.
Он был один, оружие потерял. Плевать. Ему нужна была ванна, а на остальное плевать, горячая ванна со взбитой пеной.
Объезжая по кругу озеро, Норман Баукер видел, как его друг Киова тонет в дерьме.
– Нет, у меня не отключились мозги, - закончил бы он рассказ. - Я все понимал, и при другом раскладе, если б не запах, не исключено, что я получил бы «Серебряную звезду».
Отличная история про войну, думал он. Война просто была не подходящая для историй о славе и подвигах. Никто из жителей города не хотел знать про непереносимую вонь. Их интересовали благородные цели и благородные поступки. Они же тоже не виноваты. Маленький городок, экономический расцвет, красивые домики, идеальные санитарные условия.
Норман Баукер закурил и опустил боковое стекло. Семь тридцать пять, определил он.
Озеро разделилось пополам, половина еще освещена, половина в тени. Двое мальчишек топали по обочине. Человек в лодке яростно дергал за шнур. Болотные курочки, задрав хвосты, добывали пропитание в донном иле. Закатный парк, колледж, корты, гуляющая публика в предвкушении вечернего фейерверка. Школьный оркестр ушел. Женщина на берегу терпеливо следила за леской.
Не дожидаясь сумерек, зажглись неоновые огни вокруг лимонадного киоска.
Он завел отцовский «Шевроле» на стоянку открытого ресторана, заглушил мотор и откинулся на сиденье. Торговля шла по-праздничному оживленно, у стойки толпились школьники и несколько фермеров, решивших отдохнуть в праздник. Знакомые лица не попадались. Стройная молоденькая официантка с узкими бедрами прошла мимо, не обернувшись на его гудок, скользнула взглядом по сторонам, с легким смешком поставила поднос на прилавок и перегнулась поболтать с тремя парнями, работавшими внутри.