— Понимал бы ты в бычках! — ответил ему директор, но все же замолчал, вспомнив, видимо, что тут не скотный двор, а конный завод.

Следом за выводкой нужно было устроить конные игры и, конечно, катание.

— Подадим тачанки, — сказал Шкурат.

— И повезем в отары, — подхватил директор.

— Нет, — отрезал Шкурат, — поедем в табуны. Спустим с гор два табуна до первой балки, а сами туда на тачанках подымемся. Вдоль табунов проезд восьмеркой и полуаллюром домой.

Директора просто поражало наше знание наперед, что и как делать.

— А может, козлодрание устроить? — раздумывая вслух, произнес Шкурат.

Тут мы с ним оба глубоко задумались. Да, зрелище… Две команды, впрочем, теперь это команды, а раньше аул на аул выезжали верхами в степь. Между ними туша козла. Схватить добычу и примчать в свой лагерь — вот цель! Клубок коней и всадников, борьба, бьются кони, людям остается приложить все умение и отвагу, чтобы удержать добычу и уйти от преследования. Состязание это освящено веками. Во мне самом кровь отзывается, когда слышу я храп, стук копыт, гортанные голоса, понукающие и без того кипящих коней. И даже аромат пыли, да, особенный, вместе с пылью повисающий над всадниками привкус заставляет говорить кровь.

— А если попросить чабанов коп-кари устроить… — проговорил Шкурат, поневоле обратившись тут к директору, потому что чабаны и кое-кто из табунщиков этот спорт знали.

— Ну, нет, — всполошился директор, — людьми я рисковать не могу!

Он видел один раз коп-кари, тоже на празднике, и остался под впечатлением. Тогда бригадиру чабанов Исмаилбекову, первым схватившему козла, голову между лошадьми стиснули, и на седине его виднелась кровь. «Что ты делаешь! — кричал на него директор. — Куда ты, старый, лезешь?» Но семидесятилетний рыцарь ответил, как и всякий бы на его месте сказал: «Алла-иллях-бисмиллях». Значит, возьмет аллах к себе того, кто падет в коп-кари. «Йок-берды-дурака-алла!» — горячился директор, усвоивший, хотя и со страшным выговором, наречие своих чабанов.

— Нет, уж это мы исключительно отменим, — сказал и нам директор. — Лучше решим, где хлеб-соль подносить будем — у конторы или у конюшен?

Кто подносить будет, вопроса не было. — Пантелеевна, старшая сестра Шкурата и вообще старейшая в станице.

— Может, потренировать немного бабку? — осведомился директор. — Не забыла ли она?

— Ты свою бабку тренируй, как бы она чего не забыла, — захрипел Шкурат.

— Ладно, ладно, — отозвался директор, — это я так, я вот к чему: Пантелеевна поднесет, а потом ведь, наверное, мне… Так я…

Он осмотрелся, словно боясь лишних свидетелей, и достал из кармана гимнастерки две бумажки.

— Вот… подготовился я… так, коротенько… Прошу, прослушайте.

Он покраснел. Он побледнел и зачитал чужим голосом:

— «Дорогие товарищи! Уважаемые гости! За истекший период…»

— Нет, — сказал я ему, — говорить надо так: «Движимые прогрессивными идеями, советские конники…»

— А я хотел показатели привести, — растерялся директор, — надой, мясо…

— Показатели ваши и и без того известны. А тут надо слово сказать. Слово о лошади!

— Слово?.. О лошади? — переспросил директор с таким видом, будто дни его сочтены. — Кто же может сказать?

— Я сказал бы, сказал! — вдруг опять налился кровью Шкурат. — Сказал бы все! У меня все записано, каждый шаг…

Тут только заметили мы с директором, что начкон-то пришел груженый, что у него воз тетрадей и каких-то книг, похожих на конторские. Он рассыпал их по столу и начал перед нами раскрывать.

— Каждый шаг, каждый день каждой лошади, — говорил он, и руки у него дрожали, — занесен. День случки, день выжеребки… Когда жеребенок от матери отнят, когда оповожен, когда под седло впервые пошел. Прикидки, призы — все размечено. Учтены породные линии по жеребцам и приплод по маточным семействам. Записана каждая резвая работа и условия все: «Ветер слабый, юго-восточный, дорожка мягкая, влажная, повороты крутые». Это еще на прежнем тренировочном кругу, перед войной…

Трудно передать взгляд, каким смотрел тогда директор на Шкуратовы тетради. Он-то собирался списать этих лошадей, а тут, у него под боком, летопись составлялась и каждое дыханье лошадиное заносилось в какие-то книги судьбы.

— Сказал бы я… все сказал, — хрипел Шкурат, — за сорок лет по линиям, по маточным семействам…

Тут вместе с руками у него задрожали щеки, губы. Показал он себе на горло (астма!) и махнул рукой.

— Всего-то никак не прочтешь, — пробовал успокоить его директор.

— Хорошо, — сказал тогда я, — слово я возьму на себя.

* * *

Облако пыли встало у горизонта, там, где дорога из города исчезала за перевалом. И все же первыми показались не лимузины. Как в кино про «Неуловимых», у грани земли и неба возникли ребята верхами. Одетые казачками, они полетели вниз по обеим сторонам дороги, которая петляла, опускаясь и поднимаясь, и уж следом за кавалькадой, стлавшейся под знаменем, перевалил через гребень первый сверкающий автомобиль. За дорогу машины поседели. Иногда пыль вовсе скрывала их, они, будто подлодки, погружались целиком в бурую пучину.

Ребята летели лихо. На этот случай разрешили им поседлать уж не Пехоту и Зайца. «Только держитесь! Исключительно не упадите, прошу!» — говорил им напутственное слово директор. Но ребята, еще неумелые на манеже, в степи скакали по-свойски, чутье отцов выручало их.

Все пошло по писаному. При въезде гостей встречала шеренга ветеранов в голубых шароварах с красными лампасами и в Георгиевских крестах. У выводной площади ждала с шитым полотенцем Пантелеевна, обрамленная двумя ходячими иконостасами: директор и Шкурат — у каждого на груди почти по пол-Европы.

А потом вышел… пони, шоколадный игрушечный конек. Он шаркнул ножкой, то бишь копытцем, и затряс головой в знак приветствия. На голове у него пылал бант. Пришлось попотеть с этим пузатым дармоедом. Баловень завода, он работы не знал, но «висел на балансе», и списать его было уж никак невозможно. Нашли мы применение ему, только повозиться надо было, прежде чем уразумел он этикет.

Однако не успели растаять улыбки, возникшие при виде конька-горбунка, а на плац уже ломили битюги-тяжеловозы. Мы нарядили их в точности как и пони — так смешнее. После первых реприз, показавших торжество, шутки и силу, явился тренер конноспортивной секции, тоже преобразившийся. Во фраке и цилиндре, он на вороном жеребце заплясал «Барыню», а затем перешел на «испанский шаг».

— Разве это выездка? — раздался возле меня голос одного из ветеранов.

— Что же тебе, отец, не нравится?

— Где у современных выездка? В чем? Мы делали восемнадцать фигур различных, и каких фигур! Галоп на трех ногах, вальс на переду и на заду, крупе, балансе… А теперь и четырех пассажей не наберется! С галопа в рысь перешел — считается фигура. Остановку сделал — еще фигура!..

Разговоры такие я слыхал. Нет, не сравнивать надо, «лучше» или «хуже», а просто знать — «прежде» и «теперь». Мне вот, например, самому было жаль, что парады на Красной площади уже не принимают на лошадях. А почему бы, думал я, не сохранить этого? Пусть бы всякий раз, как прежде, летел командарм перед строем, пусть себе замрут танки, самоходки, ракеты или какие-нибудь еще более современные чудеса перед краснозвездным всадником, — эта минута сделается как бы средоточием времен. Жаль, не делают этого, — так я думал. Ведь я помнил, как готовили коня, того, на котором был принят Парад Победы. Какие чувства тогда были вложены в этого белоснежного Казбека! Наши кудесники выездки, еще той, прежней школы, о которой вздыхал старый казак, создавали из него подвижную картину. Конь был приучен и к шуму, и к грохоту, и к толпе, а выезжен был так, что если бы вместо поводьев прицепить к узде ниточки и посадить в седло ребенка, он выполнил бы всю программу. Но все-таки главный берейтор, мастер выездки, волновался: всадник, кому конь был предназначен, так ни разу не сидел на нем. А день приближался! Берейтор подал рапорт: «Так и так, нынешние начальники — люди штатские, я хочу сказать, верховой езды не знают, и если произойдет падение или какая-нибудь заминка, ответственность с себя я вынужден буду снять» и т. д. и т. п. Командующий сразу приехал. «Нет, — говорит, — я, надеюсь, усижу! Ведь я, в сущности, кавалерист, специальное училище кончал». И правда, он сел в седло, сел по-настоящему. Ведь человека, который ездит, то есть знает верховую езду, определить можно, когда он еще только приближается к лошади. Разбирая поводья и берясь за стремя, командующий не сделал ни одного лишнего движения, хотя чувствовалась некоторая суетливость, что означало, впрочем, всего лишь длительное отсутствие практики езды. Однако он скоро освоился, и уж по одному тому, что не помчался сразу по манежу, как обычно делают люди, где-то и как-то ездившие и желающие показать себя знатоками и только обнаруживающие невежество свое, нет, всадник профессионально попробовал прежде всего, как конь принимает повод и сдает в затылке. Ну, это уж конь умел! «Спасибо», — сказал командующий. Спешившись, он и погладил коня умело, потому что ведь коня погладить — это не кошку за ухом чесать. Между лошадью и всадником ничего лишнего быть не должно, никаких таких «чувств»: хлопнул пару раз по шее, плотно и определенно, дал понять, что хорошо и на сегодня довольно, — так это всадник и выполнил. Берейтор наш вздохнул свободнее. А наутро весь мир следил за движениями белого коня… Вспоминая, что все мы тогда, глядя на того коня, чувствовали, я и думал: почему бы и теперь не принимать парадов на коне? А потому нельзя, что «теперь» — это не «прежде», все равно ничего не получится! Что было, то было, а если нам это и кажется, будто еще есть, то лишь в нашей памяти, а память наша просто нас обманывает: подними по желанию старого вахмистра его однополчан из-под земли, пусть делают они свои восемнадцать фигур, а мы-то увидим не фигуры, не блеск, а массу мелочей, тогда и не замечавшихся, они, эти мелочи, а не фигуры, станут резать нам глаза и вылезать на первый план. Это время. Другое дело, что нынешняя выездка действительно сделалась какой-то вымороченной, и я…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: