Максимыч сообразил чайку. Благо котелок с водой всегда был на печке. Севка с жадностью курил беломорину.

— Дюже ты много куришь. Сева, — с укором сказал старик. — За усю жизнь я одной папиросы от не скурив, веришь?.. Годочков восемь мене було, хлопци большие приучали: «Купи махорки, на кони провезем». А я возьму у курятнику два яйца, куплю за их махорки и давай курить. Один-единый раз накурився, мене сорвало. И усё.

Севка кивал в знак того, что слушает, а на лице его играла едва уловимая саркастическая усмешка — он внутренним зрением рассматривал собственную душу. Вначале, по привычке ерничать даже наедине с собой, он пытался оправдать свой поступок эгоизмом: страшно, мол, одному в вагоне было остаться с грузом, да, да, просто ответственности испугался, тоже мне герой-спаситель. Но юная здоровая душа Севки встала на дыбы. Насмешливая гримаса ушла с его лица, в зеленых глазах всплыла добрая улыбка.

Ночь была холодная и бесконечная. Максимыч несколько раз вставал подкочегарить. А Севка, ворочаясь с одного замерзшего бока на другой, видел сны.

Черно-синее штормовое море, соленая горечь ветра, леденящего ноздри, рев и свист его, сливающийся с шумом волн, которые проносились, полыхая, вдоль стального борта, у самых ног Севки. Впереди по курсу терпел бедствие крошечный мотобот. Капитан смотрел в бинокль, а Севка и так видел, знал, что там пять женщин, и больше никого, и среди них беременная Рябая Верка. Скорлупа то исчезала в провалах черных волн, то косо взлетала на белые гребни, и казалось, что море жестоко забавляется ею, прежде чем раздавить белыми зубами и заглотнуть черной пастью. Севка хотел крикнуть, но слова застряли в глотке, и он понял, что страшно опоздал, и увидел, как огромный лохматый гребень, свернувшись в рулон, подмял мотобот, завертел его, покатил по склону волны в бездну. Крики женщин покрыли гром шторма, и Севка тоже закричал, разрывая душу и голосовые связки…

Он очнулся, потер замерзший лоб, стеариновые от холода ноздри, несколько раз глубоко вздохнул, переживая сон, подтащил одеяло на голову и вновь нырнул в удивительный мир видений, чтобы и там кричать, сражаться, отстаивать правду — в общем, жить…

Севка проснулся. Грохотало и трясло так, словно не поезд по рельсам, а вездеход по торосам ледяной пустыни мчался, спасаясь от катастрофы.

Холодно синел рассвет в окошке. Печка ярилась, рдея пунцовыми пятнами с боков и сверху. Видно, Максимыч недавно подшуровал ее. Он теперь крепко спал, завернувшись в кокон полушубка и заразительно сладко храпя. Севка встал с нагретой картонной постели, чтобы встретить новый день, чтобы пилить дрова, кочегарить, готовить пищу, топтать снег станций и полустанков, зрить чудеса мира и уже не оставаться к ним равнодушным, а удивляться по-новому, так, словно вдруг увидел привычный мир не с палубы, на которой живешь, а с мачты. Удивляться, восхищаться, горевать, думать, открывать…

В Пензе Севка отстал от поезда… Он стоял, окаменев, на рельсах, и смешное выражение детской обиды было в его глазах. Час назад, всего час, черт побери, а не обещанных два, здесь стоял его состав. Где он? Куда он? Почему?

На все эти вопросы в диспетчерской ему ответил довольно быстро, но видом своим сей интеллигентный проводник товарного вагона насмешил оператора и диспетчера. Под мышкой Севка держал ворох свежих газет и журналов, белый батон и колбасу в желтой оберточной бумаге, а из карманов синего нейлонового пальто выглядывали ядовито-зеленые крышечки кефира.

— А что же теперь делать? — спросил Севка.

— Ха-ха-ха! — зло и услало расхохоталась женщина-оператор, толкнув на середину стола осточертевший ей лист разнарядки. — А ты разувайся и — по шпалам, может, догонишь. Да оставь здесь кефир свой с булочкой, не пропадут. Ха-ха-ха!

«Беда у человека, а она, дура, ржет», — оказали Севкины глаза.

— Нет, ты глянь, Миша! Как будто мы ему должны! Смотрит! — улыбка мгновенно исчезла со скуластого лица оператора, словно отключенная одной из кнопок пульта. — Проловил мух, дуй теперь пехом, тебе говорят!

Придержав левой рукой батон. Севка изобразил правой у лба «сдвиг по фазе» и молча вышел.

— Ишь, сопляк! — толкнули его в спину слова диспетчера Миши. — Сейчас вот сержанту звякну, еще и пилюль получишь.

Севке захотелось повернуться, подойти к Мише… Но он сдержался. «Нет на прорву карантина…»

В кассовом зале вокзала он узнал, что попутный пассажирский будет через три часа, что до Ртищево он не нагонит товарняк, а в Поворино не останавливается, и потому придется брать билет до Георгиу-Деж. Цена билета раза в три превышала Севкины возможности, и он пошел к дежурному.

Узкая боковушка за кассами напоминала траншею: справа высилась глухая стена, слева, под самый потолок, простиралась коричневая штора, отделяющая кассы, а в глубине, у глухого простенка, стоял, как нездешний, залитый синими чернилами канцелярский стол, на нем — молочная бутылка и веер грязных бумаг на скрепке. Безжалостные лампы дневного света наголо высвечивали траншею. Суета и гул вокзала казались отсюда инопланетными. На лавке сидела женщина в черной шинели и простых сапогах. Облокотившись на стол, она спала. Из-под черной ушанки видна была уходящая в воротник шинели коса — мягкие рыжие волосы с проседью. Она устала от поездов, пассажиров и этого неуютного, больничного света. Воинственно влетев сюда. Севка теперь топтался на месте, смотрел на дежурную и добрел лицом. Потом повернулся и на цыпочках пошел к двери.

— Чё ты хотел? — догнал у выхода ее голос.

Голос был теплый. Он напомнил мать. Севка забыл из-за этого, зачем пришел, и мгновение медлил, не оборачиваясь. Потом подошел к столу и еще с минуту не мог рта раскрыть; глаза у женщины были светло-голубые…

…Солнце в лужах, куча умытого щебня (с год как завезли для ремонта двора), однорукий клен — вторую сломало бурей, воробьи орут в кроне, голубое после дождя небо, запах озона, невольно заставляющий раздувать ноздри. Радость скорого полета полнит грудь. Мама. Голубоглазая, простоволосая. Лучики у глаз в последний момент сливаются в горькие складки — мама плачет…

— Чё тебе, паренек?

Будто раздвинулись шторы и стены, мертвый неоновый свет ожил, стал солнечным…

Через три часа дежурная с Севкой-хвостом металась по перрону от одного вагона к другому, уговаривая проводников, ругаясь, упрашивая, чуть не плача. Бесполезно. Закончилась чемоданная суетня, «одна минута до отправления» была объявлена, как показалось Севке, час назад, тормоза пассажирского зашипели. Женщина в сердцах махнула рукой, но вдруг рванулась к мужчине в железнодорожном кителе, едва не обняв его. Это был начальник поезда.

— Миленький, родненький, — запричитала она, держа его за рукав кителя, — возьми сынка! Христом прошу, подвези. Ему всего-то до Георгиу-Деж…

Поезд шевельнулся, тихо звякнув сцеплением, и пошел. Севка стоял на подножке, рядом с начальником поезда, держал под мышкой завернутый в газету полусъеденный батон и едва не ревел.

А дежурная стояла на перроне, поправляла рыжую прядь, выбившуюся из-под черной шапки, и улыбалась ему.

Вагон оказался купейным. В нем были места, но проводник велел сидеть на откидном стуле в конце коридора. И Севка просидел так всю ночь, глядя меж раздвинутых плюшевых занавесок на небесные и земные огни.

…Севка вскочил, громко трахнув откидным стулом. Глаза блестели, табачный дым окутывал его. Рождалось стихотворение о поэте:

Мне кажется, тысячелетья
Тому назад
Он богом был на этом свете,
Пока набат
Не возвестил, что людям нужен
Совсем не бог.
И вот обходчиком он служит
Людских тревог…

На стук вышел в коридор сонный проводник и отматерил, как водится, за непорядок пассажира, к тому же еще и безбилетного, взятого за-ради Христа, что называется. Севка с видимой радостью выслушал его и щедро улыбнулся.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: