Он заправил под фуражку прядь волос.
— Художественный свист. Не слушай никого. Мы с генералом душа в душу. Чай с лимоном пили, культурный разговор имели. Он мне говорит: «Хороший ты парень, товарищ Шерстнев, отличный и вполне современный молодой человек. И к тому же приятной наружности».
— Балбес! Балбес!.. Вот что генерал сказал… Ты и есть балбес. И еще смеешься!
— А что же — плакать?
— Тебе чего!.. — Лизка всхлипнула. — Убивать таких надо!.. Эгоистов… Пойди сейчас же извинись, попроси прощения… Иначе знать тебя не хочу. Слышишь!..
В ее умоляющие глаза он взглянул с усмешечкой:
— А может, мне в тюрьму хочется.
Лиза взглянула на него с жалостью.
— Ты малохольный?
— Представь себе, не подозревал. Пока ты не сказала, я считал себя психически полноценным.
— Чужие слова.
— Своих не напасешься… Выпей воды, Лизок. Такая жара стоит!
— Сам пей. Тебе голову напекло, вот и мелешь…
Она заплакала. Это были первые ее слезы, вызванные страхом за любимого человека. Ткнулась ему лицом в грудь. Он обнял ее за вздрагивающие плечи и, как мог, стал успокаивать.
— Отсижу… Ты за меня не бойся… Поезжай в Минск. А я скоро туда приеду. До мая недолго осталось.
— Тебя же будут судить!
— Кто сказал?
— Ребята…
— Слушай их больше…
— Игорь, ради твоей мамы пойди извинись… И ради меня тоже. — Лизка всхлипывала.
Шерстнев минуту раздумывал, что ей ответить. Кольнуло, что о маме вспомнил не он, а Лизка. Мать он любил. Она, сколько знал, без конца хворала, и отчим постоянно бывал недоволен, что приходится самому по утрам варить кофе, гладить сорочки. Такой ухоженно-розовый отчим, без конца, но всегда к месту и вовремя повторяющий: «Мы, люди интеллигентного труда, обязаны…» Холодно-корректный член-корреспондент в старомодном пенсне на цепочке, пришпиленной к кармашку жилета; пенсне он специально заказывал частнику и очень дорожил им. Игорь ненавидел в нем все: холеные руки с золотым обручальным кольцом на среднем пальце, глаженые сорочки, улыбающиеся тонкие губы… И длинную золотую цепочку, наподобие тех, что носили купцы первой гильдии, только более тонкой ажурной работы…
Он отстранился от Лизки:
— Ты мне на психику не дави.
Девушка стояла тихая, вся напряженная, смотрела не мигая в его побледневшее лицо.
— Игорь…
— Ну что?
— А если я тебя очень попрошу, сильно-крепко, пойдешь?
— Ты — как маленькая!
Лизка заколебалась. Хлопала рыжими ресницами, как крыльями, глядела куда-то мимо него, и яркие искорки загорались и тухли в ее каштановых зрачках.
— Не надо в тюрьму, — промолвила просяще.
От ее просьбы, от всего ее вида у него стало сухо во рту, зашершавел язык.
— Лизка…
— Пойди, Игорь. Ну, пожалуйста.
— Глупая, в чем я должен извиняться?
— Пойдем! — Она решительно взяла его за руку. — Пойдем вместе. Я сама попрошу.
И повела за руку, как маленького, крепко вцепившись в его пальцы, точно боялась, что он убежит. Лизкина ладошка была мягкой и теплой, от волнения чуточку влажной. Шерстнев сбоку видел ее насупленные, как у отца, рыжие брови и короткий вздернутый нос в мелких коричневых веснушках. Он чувствовал себя довольно неловко — попадись кто-нибудь из ребят, не оберешься насмешек. Шел еле-еле.
— Тащишься! — недовольно сказала Лизка. — Чамайдан первого года службы.
Она, разумеется, знала правильное произношение слова, но, видно, сердясь, сказала его по-старому, как в детстве, когда бегала по заставе, голенастая, всюду успевая сунуть конопатенький нос.
Шерстнев вдруг остановился:
— Не пойду. Ты давай не выдумывай.
Лизка отпустила его руку, изумленно вскинула брови.
— Гордость не позволяет?
— Не пойду — и все. Чего пристала: «извинись», «проси прощения»… Кончай с этим. Делать нечего — валяй на кухню, поможешь Алексею картоху чистить… А то купи себе петуха и крути ему голову. Я тебя в адвокаты не нанимал… Тоже мне выискалась защитница!
У Лизки потемнели глаза.
— А я как?
Он не обратил внимания на ее придушенный шепот, ответил с той же резкостью:
— Учиться будешь. Студентка лесотехнического… Когда-нибудь передачку подкинешь бывшему своему знакомому по фамилии Шерстнев.
И тогда она ударила его по лицу, наотмашь, по-мужски. Удар получился сильный. Он мотнул головой, и она его снова ударила:
— Подонок!.. Ты же последний подонок…
Заплакав, побежала.
От гнева его пробила испарина.
Стоял, потирая пылающую щеку. Наверное, под глазом фонарь, и в таком виде на заставе не появиться. Хоть бы в зеркало посмотреть. На озеро, что ли, пойти? До озера было недалеко. Ишь ты, уже с этих пор руки распускает! А если в самом деле они поженятся? Тогда верхом сядет и ножки спустит. Дудки, барышня!.. На Игоре Шерстневе даже отчим не мог усидеть — где садился, там и слезал. А тебя, огонек, фукну — и нет, погаснешь.
«Чамайдан первого года службы».
Щеки у него горели. Две оплеухи врезала, подумал уже без злости. Врезала — и привет родителям, будь здоров, парень.
Теперь, когда ее не было рядом (а завтра она вообще отправится в Минск, в институт), он вдруг остро почувствовал, как ему ее не хватает, бойкой на язык и скорой на руку. Он всегда со злой радостью наблюдал, как она решительно отвергала ухаживанья ребят, не стесняясь в словах, в том числе и его ухаживанья… А вот влюбилась. Никогда не думал, что будет целовать рыжую недотрогу, а она неумело, по-детски наивно подставлять для поцелуя нос, щеки, лоб…
Не то со злостью, не то с болью подумалось, что Лизка ему всерьез вскружила голову — такого с ним еще не бывало. Хотелось, чтобы она сейчас возвратилась и вместе с ним посидела у озера, скрытого от заставы высокими камышами, болтая о всякой всячине — она фантазерка.
Он чуть не споткнулся о выворотень — сосна лежала здесь с самой весны, когда ее бурей вырвало с корнем и бросило наземь; старшина имел на нее какие-то виды и не разрешал пилить на дрова.
Озеро было рядом. Тихое, умиротворенное, без единой морщинки; на гладкой поверхности золотились кленовые листья. Вода была прозрачной до самого дна, где еле заметно колыхались бледно-зеленые водоросли и, лениво шевеля плавниками, несуетливо плавали разжиревшие лини, мирно соседствуя с медными карасями.
Шерстнев пригнулся к воде, посмотрел как в зеркало и увидел свое отражение, слегка искаженное набежавшей морщиной — всплеснулась верховая рыбешка, погнала круги. Потом промчалась, гонимая хищником, стая мальков. Так и не удалось рассмотреть лицо.
Он принялся умываться, раздевшись до пояса. Вода была холодной и чуточку буроватой, пахла рыбой и водорослями.
С севера, где над берегом клонились к воде рябины с уже багряными кистями ягод, прилетела и шлепнулась в воду стайка лысух. Потом озеро зачернело живыми комочками непуганой птицы — садились чирки, шлепали крыльями по воде, поднимая фонтанчики брызг. Озеро как бы ожило, повеселело от всплесков и утиного крика.
От всего того, что случилось сегодня, настроение у Шерстнева было паршивым, попросту говоря, хуже некуда. Сдавалось, он никому не нужен, все ждут не дождутся, когда его отправят на гауптвахту.
— Хрен с вами! — сказал он со злостью и сплюнул.
Стараясь быть равнодушным, повернул обратно. А ведь к вечеру возвратится машина, и на ней его отправят на гауптвахту.
Тогда все разом оборвется — Лизка, Лиходеев, любящий поддеть, малоразговорчивый Колосков и наивняк Бутенко. Возможно, после отсидки переведут на другую заставу. Просто не верилось, что могут под суд отдать.
«Адью, братки, — скажет им, помахав рукой. — Не скучайте, пойте песенки».
Марку надо выдерживать до конца. Что толку распускать влагу. Слезу в жилетку — это только отчим, дорогой и горячо любимый папуньчик, умеет…
25
Не доходя изгороди хозяйственного двора, услышал:
— Пошел вон!.. Ну ты, ты. Смотри у меня… Пошел вон!.. Пошел… Кому сказано!.. Дурачок… Не смей!.. Вон пошел… Назад!..