Суров возвращался на заставу и еще долго слышал, как звенят в бору пилы и стрекочут моторчики. Шел и с сожалением прикидывал, что вряд ли до дождей успеют вывести домик под крышу, а с его отъездом в отпуск может вовсе застопориться строительство. Может, отбросить конспирацию, просто сказать Кондрату Степановичу: так, мол, и так, старшина, поскольку к Новому году уволишься на заслуженный отдых, вот тебе сюрприз от заставы — лес, бревно к бревну, доска к доске. За все заплачено. Стройся, Кондрат Степанович, имей за всем хозяйский глаз. Но тут же подумал: не годится, какой же это сюрприз! Ключи от дверей — это да! Был бы на месте Быков, все бы иначе обернулось начальник политотдела и нужные средства достал бы, и бригаду хороших строителей снарядил. А перед Головым заикаться не стоит, тем более что теперь ему не до этого — прошел слух, будто подполковник уходит на повышение, в округ, чуть ли не заместителем к генералу Михееву.
Дорога спускалась вниз, сверху ее закрывал от солнца дубняк с плотной листвой, настолько густой, что под нею не просыхала трава, и Суров, пройдя немного, промочил ноги, но вынужден был идти медленно — всю землю под дубами изрыли дикие свиньи, стадами приходившие сюда на кормежку: с тех пор как запретили охоту, их развелось великое множество.
За дубняком Суров опять заспешил. Было около четырех часов дня, а он обещал старшине возвратиться к семнадцати. Но ходу еще оставалось не меньше часа, даже если идти напрямик, через кусты, мимо озера. Он так и поступил пошел без дороги, собирая на себя сверкающую под солнцем осеннюю паутину; оглянулся, не видит ли кто, и побежал вприпрыжку. Как будто ему было лет пятнадцать-шестнадцать.
Позже сам удивлялся, отчего вдруг напал телячий восторг, и подумал, что причиной тому и теплый осенний день, и свидание с Людой, и предстоящая встреча с сыном. И конечно, доброе дело с домом для старшины, хотя истратил на покупку леса больше половины своих отпускных. Ну и что, размышлял с мальчишеской беззаботностью, проживу как-нибудь.
Показалось озеро, и вскоре он пошел берегом, приближаясь к маленькому причалу, у которого, позванивая цепями, колыхались на воде две заставские лодки. Увидев их, он сначала подумал, что хватит им мокнуть, пора вытащить на берег и подготовить к зиме, перевернуть днищами кверху и оставить здесь же, на берегу. Вон хотя бы на том песчаном взгорочке, возле ельника. Отличное место, уютное. Однажды они отдыхали здесь.
Забыл, что торопится на заставу, и пошел медленнее; забыл и о том, что поучал Веру не жить прошлым, а сам без оглядки погружался в него, в тот прекрасный, как мираж в каракумских барханах, денек…
Как мало таких дней выпадало на их долю после приезда сюда, на шестнадцатую! Воскресенье будто отлили из солнца, как по заказу, потому что Суровы всей семьей вырвались на лоно природы, и над их беззащитно-белыми телами колдовали расплавленное тепло и пропахший травами весенний воздух, плеск легких волн на озере и далекий звон станционного колокола.
— Ты не сгоришь? — спросил Суров, притронувшись к спине Веры.
— Сгорю. От счастья. — Вера не отрывала глаз от противоположного берега, где в одиночестве растянулась на песке Лизка. А когда Суров захотел отнять руку, воспротивилась этому. — Не убирай. Пусть еще немного побудет.
Но лежать с поднятой кверху рукой ему было неловко. Он сел.
— Ну вот, — поморщилась Вера. — Все разрушил.
— Разрушитель семейного счастья? — спросил, усмехнувшись.
Но Вера, будто не слыша, о чем ее спрашивают, сказала:
— Знаешь, как бы я это написала?.. Черная пашня, на ней много птиц злых и добрых. На пашне спит девушка, к примеру Лизка, а мужчина, очень на тебя похожий, ее охраняет — гонит птиц. Но вместе со злыми улетают и добрые. Ну как?
Уже не раз Вера заговаривала с ним, выражаясь слишком неясно, он не понимал, чего она хочет. Сейчас слова жены у него вызвали горечь.
— Раньше я понимал все, о чем ты говорила и что писала, понимал. А сейчас, не обижайся, все твои новые работы вызывают у меня болезненное чувство. Даже последняя, «Трудный день», где на строевом плацу я изображен чуть ли не в роли надсмотрщика на кофейной плантации, а солдаты — загнанных рабов напоминают.
— А ты чего хотел? — Она села.
— Мужества и простоты. А ты пишешь непонятно, болезненно.
— Давай оставим это, — сразу нахмурившись, сказала Вера. — Так было хорошо, а ты впрямь взял да разрушил. — Она тяжело вздохнула, посмотрела на него долгим взглядом, притянула к себе сопротивляющегося ее ласкам сына. Мне страшно недостает каких-то простых вещей, зависящих от тебя… Чтобы за обеденным столом склонялось не две, а три головы; недостает твоего взгляда, оторванного от казенных бумаг, твоей руки на моем теле… Это — мой хлеб. И я его лишена. Не хочу никого учить. Лишь жить тобой, Мишкой, любимой работой. Больше — ничего!
Выговорившись, опять растянулась на песке, сразу как бы отдалившись и став чужой. Он буквально почувствовал это отчуждение, внезапное и неприятное, как ведро студеной воды на разгоряченное тело. Но лишь горько усмехнулся, сказав:
— А ты лишаешь меня моего хлеба.
Восстанавливая в памяти тот день, Суров незаметно одолел путь. На хозяйственном дворе стояла крытая брезентом грузовая машина, от спортплощадки слышались веселые выкрики и удары мяча: приехали поселковые с шефским концертом.
Суров вошел на кухню. Горела плита, пахло борщом и рыбой. Из кладовки в полуоткрытую дверь был слышен бас Холода:
— Чого б тут сидел… Ни в увольнение не попросишься, ни тебе потанцювать. Ты што, Бутенко, у старики записався чи, может, пенсию ждешь, як некоторые? Га?
— Ужин, товарищ старшина…
— Что ты мне про ужин. Готовый твой ужин. Концерт скоро, а там и танцы. Дивчат понаехало!..
Бутенко долго не отзывался, и неожиданно Суров услышал такое, что поразился.
— Некрасивый я… на что сдался девчатам, товарищ старшина…
— Чего-чего?
— Им такой не нужный.
— Кто сказал, плюй на того. Брехня! Человек всегда красивый, если он человек. А ты же славный хлоп-чина, Алексей. — И вдруг загремел басом, как на строевом плацу: — А ну марш мне одеваться! И щоб я таких слов не чув больше. Ач выдумал — некрасивый!..
«Нет, Колоскову не заменить Холода», — невесело подумалось Сурову.
27
От путевки Суров наотрез отказался — она была ему ни к чему. Юг встретил по-летнему знойным днем, пыльной зеленью старых каштанов, обилием фруктов и овощей. Прямо на улицах, похожие на диких поросят, высились за дощатыми загородками горы полосатых херсонских арбузов, носились свирепые осы. По городу гулял ветер, пахло морем и яблоками — они тоже лежали навалом, — их покупали сразу помногу.
Пробираясь от вокзала к трамваю, Суров шел, как сквозь разомкнутый строй, меж двух рядов цветочниц, и от обилия ярких южных красок у него рябило в глазах. Обрызганные водой цветы выглядели только что срезанными, блестели — как от росы, и в каплях сверкало солнце. Его оглушил разнобой выкриков:
— Молодой человек, возьмите.
— Смотрите, какая прелесть!
Отовсюду к Сурову тянулись руки с флоксами, кроваво-красными розами, нежно-белыми астрами и пучками гвоздик.
— Купите, отдаю по дешевке.
— Что вы, бабоньки, он же к нам на заработки приехал, вы же видите!
— Ах, как жаль: бледный, бедный.
Вслед Сурову неслись шуточки, выкрики, не очень колкие, но и не ласковые, не знай он южан, припустил бы от цветочниц бегом или стал огрызаться. Но он, чтобы от них отвязаться, купил букетик гвоздик, и этого оказалось достаточно.
С вокзала до улицы, на которой жила сейчас Вера, было рукой подать, но Суров сразу к ней не поехал, сел на трамвай и отправился к морю — он все еще не был внутренне подготовлен к встрече с родными.
Море лежало внизу выпуклое, безбрежно раздольное. Близ берега прошел прогулочный пароход, огласив воздух резкими звуками какого-то танго, нелепо звучавшего в редкостной красоте окружающего. По горизонту густо чернели лодки, и Суров представил себе флотилию любителей-рыбаков, тишину и взлетающие — то вверх, то вниз — «самодуры» с нанизанными на них крючками, прикрытыми яркими перышками.