— Сколько от меня зависит… Я могу все… Ты можешь положиться… Агне, я все…
— Я знаю, милый Винцас, я все понимаю, — сказала и ушла по хрустящему снегу в избу.
Он ехал лесной дорогой и ломал голову — почему она сказала «я знаю»? Что она знает? Что она понимает? Неужели она видит, что творится в его сердце? Все ли можно прочесть в глазах? «Я знаю», — сказала она, и эти два коротеньких слова обдали жаром, словно стала она соучастницей, думающей так же и знающей, что он мыслит не иначе. Это были приятные мысли. Он понял, что не следует так думать, нечестно так думать, грешно мечтать о жене брата. Да и какие могут быть мечты, какую надежду ему лелеять? Все туманно и неясно, не надо думать о завтрашнем, надо довольствоваться сегодняшним днем, не думать, не думать, не думать… И все-таки он думал. Насильно гнал эти мысли прочь, старался забыть, пытаясь слово в слово вспомнить исповедь Ангелочка, столь жутко откровенную и неожиданную. «Выходит, не один я, даже Ангелочек все эти годы как бы в маске ходит. В такой прискорбно глупой маске. На виду у всей деревни! И не только здесь. Слух о его чудачествах расползся далеко. У злых слухов быстрые, очень быстрые ноги. Вот и ухитрись, заберись в человеческое сердце, пойми, что в нем творится, какие мысли роятся в его голове. У Ангелочка душа — красивая. А моя? Люди шарахались бы в стороны, словно от прокаженного, увидев мою подлинную рожу», — с горечью думал он. Но иначе не получается. Надо прятать от людских глаз и свои мысли, и свои истинные чувства. А ведь могло быть и иначе. За один ошибочный шаг приходится платить такую цену, что и самому жизнь становится не мила, и другой рядом с тобой не живет, а медленно умирает. Ведь видел же, с кем собирается связать свою жизнь. Теперь бы ни за что так не поступил, а тогда вспыхнул как спичка, кинулся словно в омут с завязанными глазами — что будет, то будет. Почему так у человека получается? Почему разум мутится именно в то мгновение, когда решаешь самую ответственную задачу? И прозрел он уже после всего. В первый же месяц после свадьбы прозрел, но было поздно. Испугался, когда понял, что до гробовой доски придется прожить с совершенно чужим человеком, с которым и поговорить-то не о чем, лишь о том, что надо по хозяйству, но со временем и эти слова стали лишними, можно и без них обойтись. И грустно, и смешно. Самое грустное, что она, чего доброго, никогда его по-настоящему не любила. Просто не упустила случай выйти замуж. Сама в беду попала и на этой беде, словно на лодке, выплыла, — неужели оставишь одну, ждущую ребенка? Для нее спасение, а мне — петля. Тогда об этом не подумал, позже, месяц спустя, прозрел. А она сияла. Женщинам, видно, куда легче, чем мужчинам, скрывать свои истинные мысли, желания и чувства. А что делать — живой в землю не полезешь. То ли война, то ли эти голодные послевоенные годы сделали людей такими: им теперь что разойтись, что за угол по малой нужде завернуть — одинаково, никакого стыда. С другой стороны, может, и хорошо так, не надо весь век обоим маяться, тянуть непосильное ярмо. Для некоторых такая мука отрадна. Хотя бы для Ангелочка. Другой бы на его месте с ума сошел, сам бы повесился или ее прикончил, а он терпеливо несет свой крест, по собственной воле, без принуждения любимую женщину другому уступает… Не представляю Марию с другим, а что уж говорить об… В бессонные ночи готов родного брата разорвать, когда слышит его хохоток, а потом жадное питье воды. Всякие есть, всякие нужны… Наверно, от человеческой природы это зависит, иначе как объяснишь, что один сам на себя крест наваливает, другой же только и норовит на чужую спину забраться, вот и тащи его всю жизнь. Если и есть на этой земле святые люди, то Ангелочек уж точно святой.
Новый домик столяра Басенаса стоит на окраине городка. Участок обнесен крашеным забором, каждая пядь земли засажена яблонями, сливами, вишнями. Аккуратный человек. И руки у него золотые. Каждый раз, когда Винцас заезжает сюда, с улыбкой вспоминает рассказанную самим Басенасом историю. Раньше он ходил по деревням от одного богатого хозяина к другому, мастерил кровати, шкафы, столы и стулья, вычурно разрисовывал веранды, вставлял окна и двери. Мастерил шкаф одному хозяину. Трехстворчатый. Для приданого. Дело в том, что была у хозяина единственная дочка, на выданье, и он заранее готовился к визиту сватов. Мужичок попался скупой: все стоял над душой, чтоб не лодырничал, потому что, пока шкаф мастерит, харчи столяру с хозяйского стола. Куда бы он ни шел — все к верстаку подбежит, посмотрит, сколько осталось, и знай подгоняет:
— Стругай, дружок, стругай.
А мастер улыбался и мысленно отвечал на бог весть каком языке, потому что толком ни одного не знал:
— Ни теби, пани, себи стругаю.
Так и получилось. Хотя и ростом не вышел, да еще с горбиком, но не кто иной, а он сорвал спелую ягодку и шкаф собственного изготовления со всем приданым получил. А девка и впрямь хороша была. Еще и теперь она лучится, не увяла. И, кажется, оба счастливы, дети один за другим появляются, словно яблоки из дырявого мешка.
Застал их за ужином на кухне.
— О! Лесничий пшиехал! Мы тут уж поминали, не хватила ли какая хвороба… Садись, гостем будешь, похлебаешь горячего…
— Спасибо. В лесхоз приезжал, думаю, надо сына навестить.
Услышав голос отца, и Винцукас явился из другой комнаты: худой, длинный мальчик, личико с кулачок, только глаза блестят. Материны глаза. Поздоровался издали. Не подошел, не приласкался. «С матерью иначе было бы», — подумал Винцас, а вслух спросил:
— Ну, как тебе тут?
— Ничего.
— А это ничего — хорошо или плохо?
— Хорошо.
— А как здоровье?
— Ничего.
— Как учеба?
— Ничего.
— Двоек много набрал?
— Нет.
— По дому не соскучился?
— Не знаю.
— Еда, наверно, уже кончилась?
— Не знаю.
От попыток вытянуть из сына слово опустились руки, все усилия пробудить в нем чувство потеплее казались безнадежными. Устало и разочарованно сказал:
— Тут тебе мама кое-что прислала. — Он подал сыну холщовый мешок.
— Спасибо, — ответил мальчик и стоял с мешочком в руках, пока Винцас не велел:
— Сумку-то отдай.
— Хорошо.
— Как вы живете? — поинтересовался у хозяев Винцас. Хотя заранее знал, что ответят.
Как и всегда, женщина даже рта раскрыть не успела, а столяр уже сыпал словами. Мол, он теперь в костеле мастерит: «Ударил молотком — рубль, провел рубанком — пятерка. Богомолки, значится, не скупятся, тащат ксендзу». Винцас уже не раз слышал такие речи и понял, что столяр не заработками желает похвастаться, а хочет показать, что эти несколько рублей, которые лесничий платит за сына, для него раз плюнуть. Не за эти рублишки он сдает угол… А за что? За красивые, как говорят, глаза или за эти березовые дрова, которые по весне привозит Винцас?
Он попрощался и ушел.
Сын проводил его до калитки, так и не раскрыв рта. Винцас ждал, медлил, надеялся, но сын словно онемел. Очень хотелось обнять его узкие, худенькие плечики, приласкать, найти теплое слово, но кто-то словно зажал рот, связал руки.
— Вышел раздетым, не простудись, — выдавил он из себя.
— Ничего.
— Что ж, будь здоров… И смотри, чтоб без глупостей… Главное — учеба.
— Хорошо.
— Прощай, сын.
— Прощай, — отозвался он, словно эхо.
Винцас все ждал, надеялся, что к этому сухому «прощай» сын добавит хотя бы «папа», но так и не дождался. Уехал. Хотелось поднять голову к темному небу и выть, словно тот изгнанный пес Ангелочка, — таким одиноким и никому не нужным почувствовал он себя в этот час прощанья. Вытянул кнутом продрогшую Гнедую, она с места рванула в галоп, пустилась по улочке, но металл узды врезался в живое мясо, и кобылка остановилась, обернулась — что же такое с хозяином, и угодить ему невозможно!
— Н-но-о! — понукал он раздраженно, злясь на себя и на весь свет. А тут еще с братцем, чтоб его в болото, неизвестно что да как. И сам испугался неожиданно мелькнувшей мысли: что лучше бы Стасис никогда не вернулся — ради их общего покоя. Мысль вынырнула как из черной пропасти, будто из затянутого ряской пруда, и ему стало страшно, словно он сам провалился в трясину, безнадежно пытаясь выкарабкаться, ища твердой опоры в густой грязи, затягивающей все глубже и глубже… Содрогнулся, перекрестился мысленно и съежился, будто и впрямь со звездного неба смотрел на него огромный всевидящий глаз.