А когда Гнедая выбежала на лесную дорогу, когда на ее белой ленте он увидел тень человека, когда узнал брата — обрадовался до слез, вздохнул искренне, с облегчением.
Шумит, вздыхает лес, оживая после зимних морозов. Стройные сосны качаются, скрипят толстыми стволами, потягиваются после долгого зимнего сна, будят корни — пора уже, пора… И трудяги корни сосут соки земли, гонят жизнь по стволам деревьев все выше, где набирают силу новые побеги. Во впадинах, на склонах речушек кусты орешника покрылись гроздьями коричневых сережек, они качаются от малейшего ветерка, окутываются желтоватой тучкой пыльцы. У болот, где бьют ключи, родники, по соседству с тенистой елью и убогой, подгнившей ольхой цветет багульник. Ни ива, ни крушина еще не подают признаков жизни, а багульник уже отцветает. Небольшие кустики, не выпустившие ни одного листочка, облеплены розовыми цветочками, словно кто-то взял гроздь сирени, распотрошил и утыкал кустик мелкими цветками… Много-много лет назад, в далеком детстве, наломал и принес он облепленные цветками ветки багульника, но отец вырвал их из рук сына и сказал, что нет яда злее в лесу: съест скотина — и конец, а что уж говорить о человеке… Почему-то все ядовитое украшается поярче, ну, скажем, хотя бы мухомор, подумал он, почти на четвереньках взбираясь на крутой склон. Теперь уже недалеко… И хватит озираться по лесу, хватит глазеть на вспугнутых, резко кричащих пестрых соек и постукивающих дятлов, надо еще раз обдумать каждое свое слово. О страхах аптекарши говорить не следует. Пусть они ничего об этом не знают, пусть думают, что все остается, как было. Об этом надо сообщить туда. Там будут знать, что делать, не выпустят из рук этот кончик нитки, тянущийся к клубку. А вообще-то надо рассказать все, ничего не убавляя и не прибавляя.
Он вышел на лесную дорогу, которую даже нельзя было бы назвать дорогой, если б не две давно накатанные, поросшие мхом колеи. В рытвинах кое-где стояла талая вода, покрытая ледяной корой, а Стасис подумал, что ночью опять поднажмет мороз, коль с вечера затягивает лужи.
Вот и толстая большая сосна. Издали чернеет ее обгоревший скрипучий ствол. Она стоит так с незапамятных времен, и никто не знает, не может объяснить, почему выросла столь не похожая на своих сестер. Несколько десятилетий назад в нее ударила молния, снесла вершину, но сосна жила, каждый год наливаясь шишками, и хотя без верхушки — все равно возвышалась над другими. Он издали заметил прильнувшего к ней человека, узнал его, не останавливаясь, но и не ускоряя шага, подошел, кивком головы поздоровался и сбросил вещмешок, но Шиповник не торопился взять его, смотрел прямо в глаза и молчал.
— Принес, — сказал Стасис.
Но и теперь Шиповник не шевельнулся, не открыл рта. Он цепким взглядом впился в лицо, даже жутко стало, но Стасис выдержал его взгляд, не опустил, не отвел глаз в сторону, чувствуя, что самому заговорить, тем паче объяснять что-то или убеждать не стоит. Надо выждать, прикинуться растерянным, испуганным — словом, человеком, который совершил преступление, зная, чем это пахнет, но верит, что все кончится хорошо, что содеянное никогда не всплывет наружу и все оставят его в покое… Как должник, возвращающий застарелый долг, протянул вещмешок и угодливо промямлил:
— Принес.
Шиповник, словно проснувшись, наконец взял вещмешок и сказал:
— Молодец!
Потом они молчали, вслушиваясь в лесную тишину. Небо прояснилось, тускло поблескивали звезды, и только Вечерняя звезда сверкала ярко, словно позлащенная солнцем капля росы на траве в лесной чащобе. Где-то хрюкнул вальдшнеп, и Стасис подумал, что рано появились они в этом году, наверно, пролетные, не иначе. Через минуту снова раздался крик вальдшнепа, птица просвистела прямо над ними, странно призывая свою подругу, но голос птицы показался Стасису скорбно одиноким и безнадежным.
Утих, успокоился лес. В вечерних сумерках Стасис видел, как из приоткрытого рта Шиповника выплывает легкое, сразу же тающее облачко пара, ждал еще какого-нибудь ему неизвестного и даже не предугадываемого слова, но так и не услышал его. Глухая, набухшая неясной тревогой тишина угнетала, и поэтому он сказал:
— Ну, я пошел.
— Еще не пойдешь, — возразил Шиповник. — Ты нужен здесь.
Больше он ничего не сказал, только через приоткрытые его губы вырывались облачка пара и мгновенно таяли, а Стасис подумал, что только очень взволнованный человек дышит так часто. И эта взволнованность Шиповника, и все сгущающиеся сумерки, окутывающие безмолвный лес, и это набухшее тревогой ожидание придавили плечи недобрым предчувствием. Он вполголоса объяснял, что всем будет лучше, если они станут встречаться как можно реже, ведь такие отлучки из дома не остаются незамеченными, и скоро об этом заговорит вся деревня. Но Шиповник, кажется, не слышал его.
— Моя жена бог знает что подумает… — сказал Стасис, но Шиповник нетерпеливо перебил:
— Помолчи.
И он молчал. Смотрел на россыпи звезд, вспыхивающих все ярче, дивился покою леса, таинственной тишине, которых он никогда прежде не замечал, и уже сам не хотел нарушать эту тишину: даже вполголоса произнесенное слово обернется громом. Они стояли у толстой сосны — по обе ее стороны, — и казалось, что мужчины плечами пытаются удержать падающее дерево. Стасис с самого начала чувствовал, что Шиповник не доверяет ему, а теперь убедился в этом. «Осторожен, как волк», — подумал он. И это безмолвное ожидание кольнуло острой, перемешанной со страхом тревогой, потому что мозг просверлила мысль — опять все зависит от глупейшей случайности: не приведи бог, если по той же лесной дороге, которой пришел он, по той же дороге пройдет или проедет на телеге посторонний, не замешанный в этом деле и ничего не ведающий человек.
Как бы он доказал, что это всего лишь случайный прохожий? И словно раскаленный штык пронзил его, когда тут же почти у уха ночную тишину разорвал резкий свист — он не сразу понял, что свистит Шиповник. Вскоре в лесной чаще послышался треск, шорох шагов, и тут же появились трое с автоматами в руках. Одного Стасис узнал — дылда Клевер. Других он раньше не видел, но мог и ошибиться, потому что в темноте рассмотреть лица было трудно.
— Будто все в порядке, — сказал Шиповник.
— В порядке, — словно далекое эхо, откликнулся Клевер, и Стасис еще раз убедился, что это долгое ожидание в звенящей тишине леса было не что иное, как проверка.
— Пойдешь с нами, — коснулся его плеча Шиповник. — И знай: в случае чего — первая пуля тебе.
Они гуськом пошли по лесной дороге. Стасис шагал предпоследним и слышал, как сопит за его спиной Клевер, как тяжело ухают его сапоги по скованной морозом песчаной дороге. Ему мерещилось, что в эту ночь вся земля покрыта хрупким, ломким стеклом, и каждый их шаг безжалостно крошит это стекло, и что они оставляют за собой неизгладимый след. Его охватило странное, никогда прежде не испытанное волнение, хотелось обернуться птицей или каким-нибудь невесомым существом, лишь бы исчез этот грохот шагов, который, казалось, был слышен за самыми дальними далями. Но это была только маленькая частица большой тревоги, терзающей его. Чего они еще потребуют? Лекарства он привез и отдал, даже не поинтересовавшись, что привез. Неужели они так слепо доверяют, что готовы раскрыть ему новую тайну? Нет, не стоит думать об этом — не так уж они наивны и доверчивы. Будь они такими, их уже давно бы переловили, как неоперившихся куропаток в клеверном поле. Они вели его с собой как заложника, не иначе.
Свернув с дороги, они продирались сквозь густо заросший подлесок, перелезали через валежник, спотыкались в переплетениях черничника, пробирались сквозь малинник. Наконец остановились, сошлись вместе, оставив его одного. Посовещавшись со своими, Шиповник сказал Стасису:
— Сегодня ты принесешь клятву.
Стасис молчал.
— Сегодня ты поклянешься, — повторил Шиповник и пояснил: — У нас все приносят клятву. Таков порядок.
Стасис молчал.