По ночам, когда уж очень заноет в животе, невольно закрадывается мысль: «А может, и прав Крутовских? Ведь он куда больше моего на земле прожил. Да к тому же и шахтер донецкий»...
* * *
Выезжаем на борьбу за хлеб в город Козлов, ныне Мичуринск. Отсюда повзводно отправляемся по волостям. Наш взвод под командованием Феди Турбанова назначен в самую отдаленную, Чурюковскую, волость. [84]
Чурюково — огромное село с стародедовским укладом, с тремя каменными церквами. На гумнах, в ригах необмолоченная рожь. Но разговор один: «Хлеба нет, нечем выполнять продразверстку».
Село провоняло самогонными парами: редко в каком доме нет аппарата. По улицам ходят гурьбой пьяные. До нашего приезда никто и ухом не повел о хлебосдаче. Теперь зашевелились, повезли хлеб на ссыпной пункт. Но какая это хлебосдача? Везут пять, десять пудов, от силы пятнадцать. На кого положено сто, двести пудов, тот и не думает везти: «По злобе навалили. Где взять столько хлеба?»
Сельская, волостная власть уговаривает, предупреждает, арестовывает заядлых саботажников, но все без толку — хлеб сдают плохо.
Идем вместе с представителями местной власти проверять закрома. В закроме два — три мешка.
— Где хлеб?—спрашиваем хозяина.
— Весь тут, — божится тот. — Вон скирда стоит, а сколько из нее намолотишь? Дай бог до нови дотянуть.
— Не вывезешь — под суд пойдешь.
— Делайте что хотите — ваша власть. Весь хлеб сдал. Истинный крест.
И так в каждой избе. Грустно, не по себе становится от таких разговоров. Может быть, и впрямь нет у него ничего, а мы требуем? Правильно ли это? По-советски ли?
Неожиданно приезжает в Чурюково уполномоченный по продразверстке Попов и тут же принимается нас ругать:
— Вы что же, товарищи продотрядчики? Вас послали сюда взять хлеб у кулака, а кулак вас за нос водит.
— Да мы-то при чем? Наше дело солдатское: прибыли для содействия властям, — отвечает Федор Турбанов.
— А при том ваше солдатское дело, что вы кулака понимать обязаны. А вы не понимаете. Кулак расплачется — вы верите, проводит вас за порог — над вами же смеется. Он для того и божится, чтобы поскорее выпроводить вас. И чем больше он плачет, тем внимательней надо искать. Грош вам цена, если вы кулака раскусить не можете.
— Да уж чего лучше искать: все переворошили, все осмотрели. [85]
— А вот завтра утром я за вами зайду и покажу, как вы «все осмотрели».
И показал.
Заходим утром к богатею. Попов спрашивает:
— Сколько положено?
— Сто, — вздыхает бородач.
— Почему не вывозишь?
— Рад бы вывезти, да откуда его взять? — и кладет на стол черствую суррогатную краюху хлеба. — Глядите, чем сами питаемся.
— Добром говорю: если не вывезешь — все, что найдем, под метелку выгребем и тебя заберем.
— Как перед богом, чистую правду говорю.
— Ладно, поищем.
Заходим в ригу. Попов не спеша прохаживается, присматривается, в одном месте постучит по земле, в другом постучит.
— А ну-ка, копните вот тут.
Копаем. Открывается объемистая яма, доверху наполненная рожью. Представители комитета бедноты выгребают зерно и вывозят на ссыпной пункт. За день четыре дома обошли, и в каждом из них Попов нашел тайники.
На следующий день ходить не пришлось — хлеб пошел. Однако кучка самых оголтелых саботажников все еще упрямится — надеется перехитрить Попова. Но не удается им хитрость. По вечерам, словно невзначай, подходит к Попову кто-нибудь из сельчан и с глазу на глаз говорит:
— Уж раз помогать Советской власти, так всем помогать. Что же вы у такого-то не берете? Хлеба у него — гора. Поищите-ка вон там, у риги.
Мы ищем и находим.
Наконец на всю Чурюковскую волость остается один не выполнивший продразверстку — кулак по прозванью Голован.
Знаем, твердо знаем, что хлеб прячет, а найти не можем.
Приходим с обыском второй раз.
— Ты последний остался — вывози, — говорит Попов.
— Вы же были, перевернули весь двор. Переворачивайте заново. [86]
Снова ищем. Везде прощупали, начиная от чердака и кончая конюшней. Ни зернышка.
Уже хотели уходить, но в клети натыкаемся на десятиведерный бочонок самогона. Выливаем самогон на снег. У Голована желваки на скулах ходят. У Попова синяя жилка на виске бьется быстро-быстро.
— Есть хлеб! — говорит он. — Непременно есть! Искать еще раз!
Опять обходим весь двор, и снова ничего. Стоим в конюшне, последнем месте обыска, и головы понурили. А Голован усмехается:
— Ищите, ищите, товарищи. Или, может, притомились? Отдохнуть желательно?
— Нет, Голован, отдыхать нам пока некогда, — говорит Попов и подходит ко мне. Вижу, глаза у него веселые: значит, придумал что-то.
— Становись в тот угол, Одинцов. А ты, — говорит другому, — в тот. Я выйду, пройдусь вдоль стены. А вы стучите в самый угол.
Мы стучим, а Попов ходит снаружи и слушает. Минут пять стучали — даже надоело.
Вдруг вбегает Попов.
— Нашел! Твой стук, — указывает на меня, — отдается почти на середине конюшни. Значит, конюшня перегорожена стеной... Вскрывай, ребята!
Голован, весь темный от злобы, бросается к вилам. Его связывают и уводят.
Глухой сруб, заполненный золотистым зерном, вскрыт...
Две недели провели мы в этой волости. И за эти две недели многому научил меня коммунист Попов.
Я увидел настоящую цену вражьим слезам и клятвам. И понял: если тебе, красноармейцу, дано задание — в лепешку разбейся, а выполни. Не отступай при первой неудаче — головой думай, еще раз ищи, еще думай — и победишь. Не смеешь не победить. Иначе цена тебе — грош.
Так прошел первый год моей армейской службы. Наступила весна 1919 года. Деникин наступает. Нас в составе батальона перебрасывают на борьбу с «зелеными» в Борисоглебский уезд, к Грибановскому лесу.
Страшный это был лес в ту пору. Зашел в него местный житель — разденут, разуют, и добирайся домой как знаешь, в чем мать родила. А узнают, что забрел в лес [87] коммунист, или советский работник, или просто сочувствующий Советской власти, — не уйти ему живому из леса. И ведь не только убьют — замучают, изувечат перед смертью.
Нашему батальону приказано очистить лес от «зеленых» и прикончить банду.
Неделю колесим по лесу, а «зеленых» нет. То есть не то что совсем нет — попадаются одиночки, что откололись от банды и случайно наткнулись на нас. А ведь «зеленых» в лесу сотни.
Устали мы, пообтрепались. Одна мысль: поскорее разделаться с ними — и на отдых.
На восьмой день или на девятый прочесываем цепью столетний дубовый лес. Вдруг ружейный залп. Залегли, отвечаем выстрелами. Одна рота пошла в обхват. Стрельба стихает, выстрелы реже, глуше.
Словом, ушли «зеленые». Да и как им не уйти: лесные тропы им лучше зверья известны.
Стоим в лесу, переминаемся с ноги на ногу, ждем команду. И тут один из наших красноармейцев замечает большую кучу хвороста, а рядом с ней огромный дуб с очень рано пожелтевшей листвой. Подходим и видим: в дубе дупло, из дупла торчит конец железной трубы, а под хворостом лаз в подземелье.
Столпились вокруг, кричим: «Выходи!» Никто не откликается. Сбрасываем уложенный сверху дерн, разворачиваем дубовый накат — и под нами просторное жилое помещение со всем необходимым: двусторонние нары человек на двадцать, над изголовьями развешаны коврики, в углу на нарах ворох одеял и подушек.
Из-под вороха извлекаем двух раненых. Узнаем от них, что до прихода нашего батальона в Грибановском лесу было человек двести их «зеленой братии». Сейчас большая часть подалась в соседнюю Костино-Отделецкую волость. Остальные хотели еще вчера уйти вслед за ними, да задержались — поймали коммуниста.
Мы нашли этого коммуниста под вечер. Его труп — раздетый, страшно изуродованный — лежал около еще тлеющего костра. Я долго стоял над ним, и казалось мне, что убитый чем-то похож на большевика Ивана Чернышова, председателя комбеда в нашем селе.
«За что они убили этого человека? — думал я. — Может, он был таким же, как дядя Ваня, и показал дорогу [88] такому же, как я, мальчишке-пастушонку, в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию? За что?»
И такая злость взяла на этих «зеленых», что, попадись они тогда на глаза, голыми руками придушил бы гадов.
Так родилась во мне и окрепла ненависть к врагу.
Вывели нас из Грибановекого леса и дали двухдневный отдых. Политрук Тетеревков собирает роту на беседу и предлагает отдельным бойцам вступать в большевистскую партию. А у меня перед глазами все еще стоит тот убитый коммунист у костра. И так загорелось сердце быть похожим на него, на дядю Ваню, на товарища Попова, что я подался было вперед. Но тут же взяла робость: «Кто я такой, чтобы в партию записываться? Какое я геройство совершил, чтобы с ними равняться?»
А сердце стучит, толкает вперед: «Иди в партию!»
И подумал: если кто из наших решится на этот шаг, вторым буду я. Непременно.
Однако никто пока не решался.
Дня через два получаю письмо из дому: мать пишет, что на Южном фронте убит мой старший брат, а они живут вроде бы ничего — комбед помогает. А тут, как нарочно, Тетеревков рядом.
Уж не знаю, что со мной стало, только я прямо к нему:
— Товарищ политрук, хочу вступить в партию. Сейчас же записывай!
— Почему ты так вдруг, Одинцов? — удивляется он.
— Белогвардейцы брата убили.
— А ты знаешь, каким должен быть член партии? — спрашивает политрук. — Член партии не должен жизни жалеть для дела революции.
— Не пожалею.
Посмотрел он на меня внимательно, помолчал, потом достал из папки анкету и помог мне ее заполнить. А через неделю, двадцать третьего мая, вручил мне маленькую книжечку — партийный билет.
Пришил я внутренний нагрудный карман, положил в него билет и хожу я сам не свой. То гордость меня распирает, что я, Антошка Одинцов, бывший пастух, — член партии коммунистов. То страх берет: вдруг не выдержу, не оправдаю доверия, опозорюсь? Ведь не одного себя опозорю — партию замараю...» [89]
«Зеленые» покинули Грибановский лес, и командование отдало приказ батальону: «Маршрут движения — на Костин-Отделец».