— Ничего подобного!

Усмехнувшись, Лизка перевела взгляд на дом с верандой.

— Много понимает о себе.

— Кто?

— Анька, кто ж еще.

Я сказал, что Анна Владимировна — прекрасный человек. Лизка рассмеялась. Ее рыхловатый, угристый нос покраснел, морщины на лице стали глубже.

— Я в Черкизове с малолетства живу. Анькин родитель в прежние времена тут трактир держал, я туда, бывало, часто бегала, а ее родительница самой лучшей свахой в округе была. Анька в нее. Замуж она, врать не буду, по любви вышла. Ходил в трактир малый с красильни, на гармошке играл. Все черкизовские молодухи по нему сохли. Аньке в ту пору всего шестнадцать годков было. Как они поладили — неизвестно. Сбегли и — под венец. Родитель и родительница волосья на себе рвали, в полицию грозились пожаловаться, но ничего у них не вышло: перед богом и людьми Анька и тот малый мужем и женой были. Вскоре после этого революция случилась: трактир разорили, Анькин родитель с горя помер, родительница умотала с каким-то унтером и сгинула где-то. В тот год и объявился в Черкизове Дашки твоей отец. С одной котомочкой приплелся, в лаптях. Сперва он у нэпмана посудомойщиком был, потом в кооперативной столовке с подносами бегал, теперь, похваляется, буфетчиком в ресторане стоит. Он на Аньку еще до войны посматривал, а сделать ничего не мог: она с мужем в согласии жила, вот только бог деток ей не дал. После войны они быстро поладили, потому что характерами схожи. — В Лизкиных глазах появилось любопытство. — Дашка тебе ничего про себя не рассказала?

— А что она должна была рассказать?

— Значит, не рассказала!

Я попытался выяснить, что́ должна была рассказать мне Даша, но Лизка отрезала:

— Я свой нос в чужие дела не сую. Бог даст, сама все расскажет.

Дождь прекратился. На небе образовались голубые оконца. Выглянуло и сразу же исчезло солнце. Я гулял до тех пор, пока меня не позвали обедать.

Вечером было кино, но я смотреть фильм не стал — лишь спустился на третий этаж, где киномеханик устанавливал передвижку, поглазел на доходяг, волочивших стулья: ничто другое, кроме кино, не смогло бы поднять их с кроватей. До начала картины было полчаса, но доходяги, тяжело дыша и громко кашляя, рассаживались перед экраном, ворчали на тех, кто был выше ростом, а сидел впереди. Все они были в халатах. Я, в ситцевой пижаме с еще не отпоротым фабричным ярлыком, ощущал свое превосходство над этими людьми, с неприятным холодком внутри думал, что сам мог бы очутиться среди них, если бы вовремя не обратился к врачу. Василий Васильевич рассказал нам, что на втором и третьем этажах умирают обычно под утро, когда только-только начинает рассеиваться ночная мгла. Нянечки молча выкатывают кровать с покойником в коридор. Переложив тело на носилки, относят усопшего вниз, в мертвецкую. Однопалатники чаще всего ничего не видят и не слышат. Проснувшись утром, обнаруживают: нет человека, которому еще вчера делали уколы, который ушел в иной мир, не попрощавшись с близкими, не сказав им последнее «прости».

В нашем отделении было безлюдно — почти все ушли смотреть кино. В обычные же дни перед отбоем ходячие больные — а к нам клали только ходячих — или слонялись по коридору, задерживаясь на минуту-две около окон, за которыми была непроглядная тьма, или травили что-то, сойдясь в небольшие группки; любители домино с таким грохотом опускали фишки, что дежурная сестра делала им замечание.

За столиком, склонившись над историями болезни, сидела Галя. Мне хорошо была видна та часть лица, на которую падал свет от настольной лампы: смугловатая кожа, родинка, черный завиточек. Я вдруг подумал, что Галя очень похожа на Катю из Вольского госпиталя — такая же расторопная, приветливая и… недоступная. Панюхин, как и раньше, не сводил с нее глаз, когда она появлялась в палате, но объясниться никак не решался, хотя я и Василий Васильевич постоянно советовали ему сделать это. Валентин Петрович утверждал, что год назад, когда он лежал тут, Галю часто встречал после дежурства какой-то парень в сильно расклешенных брюках.

— С месяц ходил, а потом как в воду канул, — сказал Валентин Петрович. — Я однажды спросил у нее, куда он подевался, а она в ответ только глянула на меня.

— Может, она его отшила, а может, он свой гонор проявлял, — подумал вслух Василий Васильевич и посоветовал Панюхину быть побойчее…

Сестринский столик находился в середине коридора, я стоял в дверях. Должно быть, почувствовав мой взгляд, Галя подняла голову.

— Ты почему не в кино?

— Надоела чепуха.

— А Панюхин там?

— Конечно.

Полумрак, тишина — все это располагало к разговору. Я принялся исподволь выяснять, как Галя относится к Панюхину. Она тотчас смекнула, что к чему, погнала меня в палату. Кроме Валентина Петровича там был и Василий Васильевич. До сих пор он старался не пропускать ни одного фильма.

— Занемог, — объяснил он в ответ на мой вопросительный взгляд; сплюнув в баночку для мокроты, тревожно посмотрел в нее.

Валентин Петрович мечтательно улыбнулся.

— Скоро парни девчат в кустики поведут, а нам — шиш. Сегодня сказал Клавке: «Давай, пока никого нет». Она бессовестным меня назвала. А мне хочется!

— Не получится, — сказал Василий Васильевич, — ослаб ты сильно.

— На это дело силенок хватит! — молодцевато откликнулся Валентин Петрович. — Завтра обязательно уломаю Клавку. Пусть только кто-нибудь на шухере постоит.

— А меня куда подеваешь? — спросил Василий Васильевич. — Я ведь теперь лежачий.

Валентин Петрович огорченно вздохнул.

Когда Рябинин и Панюхин возвратились в палату, Василий Васильевич сказал, повозившись на кровати:

— Беспокойно что-то. Перед глазами все время люди встают, с которыми на фронте был. — И он стал рассказывать про тех, с кем воевал. Я слушал его и вспоминал Щукина. Мне часто казалось: жизнь обошлась с ним слишком круто. Воспользовавшись паузой в рассказе Василия Васильевича, неожиданно для себя сказал, что воевал с одним уголовником, потом случайно встретился с ним на Кавказе — он возглавлял банду.

— Каленым железом выжигать таких надо! — громыхнул Рябинин.

В его словах была такая ярость, что я растерялся. Почувствовал: Панюхин ни жив ни мертв. Но о штрафбате я рассказывать не собирался — умышленно подчеркнул, что Щукин был обыкновенным солдатом.

— Больно строг ты, — обращаясь к Рябинину, сказал Василий Васильевич. — С одной стороны, понимаю тебя, а с другой…

— И слушать об этой швали не желаю! — перебил его Андрей Павлович.

Я понимал: Рябинин прав, но прав не до конца — есть и другая сторона медали, есть обстоятельства, жертвой которых стали Щукин, Нинка, Вера, Катерина и, может быть, даже Бык, Чубчик, Таська — одним словом, те, кто был неприятен мне, к кому я не испытывал сострадания. Я не сомневался: ворами, грабителями, мошенниками не рождаются, отрицательные качества человек приобретает, они лишь следствие: недостаточное воспитание, отсутствие внутренней дисциплины, роковые случайности и — это представлялось мне самым главным — среда. Я не мог ничего посоветовать, подсказать, я просто чувствовал, что некоторые из тех, кого я встретил в Новороссийске, могли бы жить честно…

После отповеди Рябинина в палате наступила тишина. Мне почему-то показалось, все, кроме него, думали то же, что и я.

— Сегодня видел вашу симпатию, — обратившись ко мне, нарушил молчание Андрей Павлович.

— Где?

— Мимо госпиталя прошла. — Он усмехнулся. — Ничего особенного.

— Мне она нравится, — сухо возразил я.

— В самом деле? Неужели вы не понимаете, что эта девушка — самая обыкновенная самочка!

Рябинин попал, как говорится, не в бровь, а в глаз. Но дух противоречия заставил меня воскликнуть:

— Ничего подобного!

Изумленно изогнув бровь, Андрей Павлович хотел что-то добавить, но Василий Васильевич решительно запротестовал — одеяло откинул и даже ноги сбросил на прикроватный коврик:

— Не балабонь, не балабонь!.. Раз он люб ей, а она ему — совет им да любовь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: