— Выпей-ка с нами, шарогат[4], — сказал он и поставил стакан перед сыном.
В глаза Андрюши бросилась сивушная вонь, он торопливо отодвинул стакан, так, что в нем запрыгала возле краев водка.
— Чума, злая какая! — морщась, прохрипел Никандр Иванович и сунул пучок лука в рот. Заметил, что Андрюша не захотел пить, одобрительно замотал головой.
За ним выпил Иван, за Иваном — Люська. И они морщились и ругали «сучок», несмотря на то что опорожнили стаканы до дна. Андрюша не удивился их поведению: взрослые часто делают то, за что наказывают детей, чего не любят в других и что сами осуждают. Отец лупит его, если захватит с папиросой, а сам курит и ночью, лежа в постели, одеяло несколько раз прожег, благо оно ватное, не успело дотлеть до тела. Андрюша протянул руку за хлебом. Никандр Иванович улыбнулся ему и хлопнул на ломоть кружок колбасы.
— Ешь, революционер, поправляйся, — и закричал всполошенно, увидев на пороге Оврагова, который был агрономом кооперативных садов: — К нашему шалашу, Алексей Сергеич! Выпей за компанию.
— Спасибо, Никандр Иванович. Я на работе.
Голос у Оврагова страшно гулкий. Шею он согнул — потолок в будке низковат для его роста.
— Чё «спасибо»? Пей, коли подают. Ты и не на работе сроду не пьешь. Трезвенник в нашу эпоху — все равно что какой-нибудь курфюрст.
— Никандр Иванович, пора бы научиться уважать мою особенность, тем более что она отнюдь не порочная.
— Моя, выходит, порочная?
— Разговор касался меня.
— Чё плохого? Гостеприимство проявляю. С каких пор радушно встретить гостя — порок? Русского народного обычая придерживаюсь. Ты, получается, против нашего обычая?
— В питейной ситуации я за американский обычай. Не пьешь — не вынуждают. Опоздал к началу застолья — не корят, штрафную не навязывают. Уходишь до конца вечера — не задерживают. Как говорится, свобода воли.
— На мое разумение, из-за скупости. Во-он оно что! Америка? Наш главный прокатчик рассказывал. Американцы их на прием пригласили. Наши пришли. Им на кассовый аппарат показывают: дескать, выбивайте выпивку, а бутербродами обеспечим. Наши после приема их в гостиницу затащили, напоили до сшибачки, икру заставляли ложкой есть. Умыли, как говорится.
— Смешно богатых учить щедрости. Богатые потому и богаты, что беспощадны. Я по делу. У ваших соседей крыжовник заболел мучнистой росой. Как бы на ваш не перекинулось. Зайдите за химикатами.
— Андрюшка зайдет. На всякие меридианы мне чихать. И давление у меня в норме.
— Он-то зайдет.
— Чё такое?
— Вы металлург и, конечно, знаете, что и у металла бывает усталость. Андрей в саду третье лето наподобие работника. Устал ваш мальчик. Пошлите в комсомольский лагерь. Поживет независимо. В конце концов он и книги должен читать.
— Воспитание трудом, гражданин Оврагов. Забыли, уважаемый, принцип советского воспитания. Спрятались среди садов от политики. Сектант вы, что ли? Не курите, не пьете, не женаты.
— Вы принципов коснулись. Если у вас и есть принципы, то халдейские.
— Чьи?
Оврагов не ответил. Скользнув лопатками о притолоку, вышел.
— Иван, дочка, я встретил его честь по чести. Не так, да?
— Уважительно встретил, — негодуя, сказала Люська.
— Как он выразился? Хал… Мурища. Иван, ты встречался с хал..?
— Не приходилось.
— Папа, — сказал Андрюша. Он был на стороне Оврагова. — Папа, халдеи были кочевники. Договорятся с каким-нибудь русским княжеством о мире, вскоре нарушат договор. Налетят, разграбят, пустят пожары, уведут в плен женщин и детей.
— Вон я кто?!
— Андрюхинд, значит, у этих самых кочевников не было твердых правил?
— Иван, ты что? Я правила соблюдаю.
— Я про халдеев.
— Виляешь?
— И куда они делись, Андрей?
— Пропали. Почему — понятно; когда, где — неизвестно.
— Иван, ты ответь: не одобряешь меня?
— Одобряю. Вы относитесь к нам с Люськой лучше некуда. Было бы позорно вас хаять.
— И что же?
— Но Оврагов… Он заслуживает… Вы его забагрили.
— Как осетра! Молодчик, Ваня! Таких и надо забагривать. Все по одному живут, он, значит, в особицу, в сторонке. Америка?! Она планету обирает. Об свободе воли еще говорит. Вот кто забагривает: хоп — и страну забагрила с народом, лесами-полями, горами-недрами. Нет спору, что сам Оврагов специалист старательный. Однако в семью к нам и в политику пусть не прет.
— Ну, папаша, благодарю. Мы к себе в сад.
— Давай бутылку добьем.
— Допейте, Ванюша. Она денег стоит. За двадцать один двадцать я целую смену строчу.
— Не хочется.
— Мне больше достанется. Ишь, праведник выискался. Америка! Мальчонку пожалел. Я в двенадцать лет пашню пахал. Попашешь, после с животом на полатях катаешься. Зато уж знаешь, как хлеб крестьянину достается. Трудовое воспитание — лучше нет. Шурупить надо, гражданин Оврагов.
Андрюша положил на хлеб котлету, выскочил из будки. Крупный, тучноватый Оврагов шагал вдоль лесной полосы, ударяя козырьком кепки по голенищу. Глядя ему вслед, Андрюша ощущал и горечь, и нежность, и обиду, и сострадание.
Снова лег под карагач. Из будки вышли Иван, отец, сестра.
— Ты, Люсь, двигай потихоньку. Я догоню.
Люська капризно крутнулась на каблуке, спрыгнула с крыльца. Золоченый тарантул, приколотый к ее голубой шапочке, грозно сверкнул топазными глазами.
— Чего рассердилась? Обязательно разве присутствовать при любом разговоре?
— Пускай… — перебил Ивана тесть. — Без никаких объяснений. Велел, как топором отрубил. Строгость держи. Баба волю заберет — не обрадуешься. Бесенка на тоненькой резинке видал? Швырнут, а он телепается туда-сюда на резинке. Дерзко будет тобой помыкать. Бабьё мною изучено.
— Женщин вы не трогайте. Женщины, сравнить с нами, святые. У нас вся деревня на женщинах стоит. Говорят вот: жеребятина — про блудников. Любой жеребец проть нас, мужиков, невинное животное. Он природное дело исполняет. Мы же… Грязь нас чище. Мы природное дело превратили… Да что там!.. Язык не хочу осквернять.
— И что за мода — баб возвышать? Падшая, дальше некуда, ее оправдывают, на пьедестал подсаживают. Великие люди, и те на той же дуде играют. Толстой ведь — всем башкам башка! Ан нет, оправдывает Анну Каренину. Муж государственная личность, реформы проводил, с терпением к ее выбрыкам… Толстой его в плохие, ее, — у ней никакого интереса к обществу, — ее в расхорошие.
— Анна мне нравится.
— Потому что обольстительная. Если б можно было ее выдрать во плоти и крови из книги, ты бы сразу Люську побоку.
Помолчали. Иван выкрутил каблуком воронку в земле.
— Папаша, я вот зачем остался. Андрюшина судьба заботит.
— Ты сперва свою устрой.
— Неудобно про это заводить речь.
— Ты и не заводи.
— Вынужден. Андрюша красть не желает. Нехорошо. К тому ж у государства красть нельзя.
— У кого льзя? У тебя? Ты весь в костышах, как голубенок. Отрастишь перо, тогда прикинем, с кого пух-перо щипать.
— У себя же заставляете брать.
— Наивен ты, зятек, коль до разницы не допер между моим карманом и карманом в тыщу километров. Государство не обедняет из-за какой-то там двери. Я бы купил, да негде. Нет ведь магазинов, где бы продавали стройматериалы. Выписывать через цех на лесоторговой базе — чистое наказание. Времени изведешь… Пропади пропадом. А, не обедняет. И нет в этом никакого зазору. Я много лет ежемесячно в профсоюз плачу и почти ничем от него не попользовался. Оно прежде всего о себе. Как в таком разе я-то должон?
Андрюша невольно вылез из-за угла будки, встревожившись, что Иван не сумеет ответить. Тот просунул большой палец в петлю пиджака, угрюмо согнул шею.
— Ты в больнице лежал? Лежал. На процедуры в поликлинику ходил? Ходил. Приличная больница, умная аппаратура. Вот где твои взносы, на тебя же они и расходуется. По всяким статьям они к тебе возвращаются. Не к тебе, дак к детям.
С высокомерно-снисходительной осанкой слушал Никандр Иванович зятя. Лишь стоило Ивану замолчать, он принял позу человека, размякшего от сочувствия и огорчения.
4
Беспокойный человек.