нее, потому что приблизительно в одно и то же время появились
летательный и съемочный аппараты.
Гимн могущественному зрению киноаппарата, пропетый более
полувека назад, передал ошеломление человека, впервые увидевшего на
экране новые соотношения предметов, глубин и высот.
Муравей несет соломинку. Еле видимый, на экране он вырастает и
становится таким же громадным, как самолет. Или наоборот:
скручиваются в вихре облака. Это не модель, а видимые с высоты космического ко-
рабля циклоны и антициклоны.
Действительно, благодаря кинокамере изменились для человека масштабы, уже по-иному соотносит он себя с природой. Но все-таки главное, что сделало операторское искусство в
двадцатые годы,— это художественное освоение реальности. Раньше все зримое
забирало под свое крыло изобразительное искусство, и не было у него в этом
соперников. Но появилось кино — и кинопортрет на экране готов поспорить с
портретами великих художников. А величие массовых сцен в фильмах — разве
это не мечта монументалистов, воплощенная киноискусством?
Новый взгляд!
«Через «Броненосец «Потемкин» советский кинооператор Э. К. Тиссэ
пробил огромную брешь в средневековых традициях искусства» — так писали
сразу же после выхода фильма, подразумевая под «средневековыми
традициями» всю предшествующую кинематографу историю искусств.
Восторженный критик забыл о том, что не меньшую «брешь» в традициях
пробила живопись во второй половине девятнадцатого века и музыка — в
начале двадцатого. Но поймем его горячность и простим: все же он
присутствовал при рождении нового искусства, нового художественного языка и, быть
может, просто не знал о том, что пробивающие «брешь» смотрят именно в
сторону великих предшественников.
Всеволод Пудовкин и Анатолий Головня, снимая «Мать», воодушевлялись
полотнами Рембрандта: «Мы хотели научиться у великого мастера пониманию
светотени, умению тончайшими световыми нюансами передать объем, фактуру,
выявить форму предмета. Нас пленило умение Рембрандта вводить свет в
сюжет, в тему картины... Поняв, что свет Рембрандта служит целям композиции
живописного полотна, мы стали стремиться к тому, чтобы, освоив световую
композицию Рембрандта, использовать ее для движущегося изображения...
Второе, чему мы учились у Рембрандта, было живописное видение человека...
Мы приняли это его умение как естественный и необходимый метод подхода
к человеку в нашей работе».
Вот так! И основы ремесла, и основы мастерства, и эстетические правила —
все старались почерпнуть кинематографисты у старой живописи и у мастеров
девятнадцатого века: Э. Мане, Ренуара, Ван Гога. Каждый оператор был волен
выбирать себе образец по вкусу. Головня предпочитал Рембрандта.
«ДОМ СТОЯЛ КРЫШЕЮ ВНИЗ...»
В 1925 году Григорий Козинцев начал читать повесть Гоголя «Невский
проспект» не как простой читатель, а как кинорежиссер — с прицелом на
фильм: «Тротуар несся под ним, кареты со скачущими лошадьми казались
недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею
вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового вместе с золотыми
словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой
реснице его глаз».
Даже современные режиссеры ломали бы себе голову: как это снять в
кино? Мучились бы, несмотря на то что сегодня операторы снабжены
сложнейшей техникой, которая делает возможным, кажется, все. Поэтому трудно
переоценить решимость и дерзость сценариста Юрия Тынянова и режиссера
Григория Козинцева, которые воссоздали на экране мир Гоголя в эпоху,
когда операторское мастерство только намечало свой путь и ведущие
мастера — Анатолий Головня и Эдуард Тиссэ — сняли лишь несколько фильмов.
«В медлительные тридцатые годы прошлого века, в пору извозчиков и
тусклых ламп, Гоголь писал с тем бешеным полетом пронзающих друг друга
картин, который и не снился самым смелым экспериментаторам наших
дней»,—заметил тогда Козинцев.
«Не снился!» Это режиссер понимал. Но от своей идеи не отказался.
Оператором в фильм «Шинель» он пригласил молодого Андрея Москвина.
На первый взгляд кажется, что Гоголь сам идет в помощники
кинематографистам, давая множество подсказок. Вот, например: «дом стоял крышею
вниз». Вроде бы — стоит перевернуть камеру, и будет тот же эффект. Но
если бы с такой простотой гениальные произведения литературы
превращались в гениальные фильмы! Сними Москвин точно по указке Гоголя, и на
экране появился бы просто перевернутый дом. Или покосившаяся будка.
Достижения Головни и Тиссэ были образцами для всех операторов. Но их
почерк все же не тот, что нужен для экранизации Гоголя. Сценаристу и
режиссеру виделось немыслимое: «...передать на экране подобную же
стремительность, резкость столкновения зрительных образов. Всего этого нам
хотелось в пору полной неподвижности... съемок, когда кадры еще строились по
шаблону фотографических заведений с Невского проспекта или Фридрих-
штрассе... В эту пору мы требовали от нашего оператора зрительных образов,
подобных вихрю гоголевских фраз... Москвин мрачно молчал...»
Прервем цитату, чтобы кое-что пояснить в ней. Во-первых, о сравнении с
фотографическими заведениями с Невского проспекта или Фридрихштрассе в
Берлине. Они, эти ателье, были для Григория Козинцева выражением всего
косного и рутинного, что к тому времени сложилось в области фотографии.
Да и сами вы видели в домашних альбомах старые — уже старинные! —
фотографии, которые будто по единому правилу сделаны были в разных
городах у разных фотомастеров: жених и невеста — жених сидит, а невеста, стоя
у кресла, держит руку на его плече... Семейный портрет: пожилые люди
сидят, молодые стоят за их спинами, малые дети на коленях у дедов...
У всех — застывший, устремленный в аппарат взгляд, скованные позы... Вот
именно этих «образцов» фотоискусства больше всего и боялся Козинцев,
который видел, что многие кинооператоры ушли от них недалеко.
Во-вторых, оператор Москвин вообще отличался молчаливостью, о чем
неоднократно вспоминали его коллеги по кино. Тогда, слушая Козинцева, он,
наверное, молчал, потому что был согласен с ним во всем, что касалось
трактовки повести Гоголя. Что он мог сказать, если сам не знал главного: как
создать на экране образы, «подобные вихрю гоголевских фраз». В
воображении Козинцева и Тынянова парит гоголевский мир, летящий и
перевертывающийся, реальный и фантасмагорический. Что же может он, оператор, их
надежда? Итак, вспоминает далее Козинцев, «он продолжал молчать, и когда я
застал его на заднем дворе студии за странным занятием: прикрепив к плечам
какие-то салазки (собственного изготовления) и устроив на них камеру, он
приседал, крутился; то бежал, то, замедляя движение, поворачивал по сторонам
съемочный аппарат. Так ручной камерой он стал снимать, подымаясь вместе с
актерами по винтовой лестнице, догоняя их на ночных улицах. В «Новом
Вавилоне» (это был следующий фильм Козинцева о событиях Парижской
Коммуны.—Л. П.) он кружился со своими салазками среди танцующих».
Мы можем увидеть такую последовательность: Завелев еще не догадывался,
что камеру можно передвинуть с одного места на другое,— пусть это будет
для нас как бы точкой отсчета. Первый этап — камеру сдвинули с места.