— Не тешьте себя иллюзиями, голубчик. Поверьте мне, многоопытному. Никуда от «этого», как вы говорите, спрятаться вам не удастся. — Он осторожно взял Смолина под руку и закончил ласково, но в голосе слышались твердость и даже предупреждение: — Не будем наш рейс осложнять. Правда, голубчик? Он ведь международный. С американцами предстоит работать. — И, не дожидаясь ответа собеседника, бодро констатировал, словно уже получил подтверждение: — Вот и хорошо!
Прямо по курсу судна легкой паутинкой обозначился в небе знаменитый Стамбульский мост, а по сторонам ступенями гигантской лестницы вставали кварталы древнего города.
Смолин осторожно высвободил свой локоть из-под руки начальника.
— Вот и мост! Надо бы сфотографировать. Я ведь здесь впервые.
— У вас в этом рейсе многое будет впервые. — Золотцев поощрительно улыбнулся ему, словно ребенку, которого ждет множество удовольствий, если он будет вести себя хорошо. И понес массивное тело к другой группе собравшихся на палубе. Нужно было внести в каждого оптимизм и бодрость. Такова уж обязанность начальника экспедиции. И таков Золотцев.
Смолин не очень уверенно управлялся с фотоаппаратом и сейчас стоял в раздумье: какую ставить выдержку, чтобы запечатлеть этот необыкновенный мост.
— Вам помочь?
Подскочил Чайкин. На его груди висели две фотокамеры, экспонометр — фотолюбитель, судя по всему, опытный. В одно мгновение все наладил, вернул аппарат Смолину.
«Быстрый, решительный, с юным задором, похож на спортсмена, но уж никак не на мыслителя, — подумал Смолин. — Трудно представить, что работает над принципиально новым типом уникального прибора. Прав Золотцев, должно быть, просто юношеское увлечение, как сам Чайкин признался — «между прочим». Сколько раз Смолин встречал молодых людей, которые намеревались опровергнуть закон Ньютона или на бумаге открыть новое нефтяное месторождение, равное бакинскому!
— Вы впервые в Босфоре?
— Впервые! — улыбнулся Чайкин. — Интересно! Хочу фотоальбом сделать. По всему путешествию. Сейчас главное — святую Софию снять. И мечеть Баязида…
Спокойной, уверенной походкой привыкшего к палубам бывалого моряка направлялся к ним первый помощник.
— Наконец-то нашел! — воскликнул он.
— Эврика! — не удержался от улыбки Смолин.
— Что? — не понял тот. — Про кого вы?
— Да так…
Мосин устремил испытующий взгляд на Чайкина.
— Вы умеете рисовать! Мне известно!
Чайкин зарделся:
— Немного. Балуюсь…
Мосин удовлетворенно кивнул:
— Вот и побалуетесь в рейсе вволю. Я вас включил в список членов редколлегии стенной газеты «Голос «Онеги». Будете нашим главным художником.
Лицо Чайкина померкло.
— Но у меня полно дел в отряде… Потом назначили дежурить на магнитометр… Потом имеется, так сказать, и своя индивидуальная задача. Аппарат сделать один… Сложный… Свободного времени совсем не останется. Честное слово!
Мосин наградил Чайкина светлоокой улыбкой.
— Ничего! Мы все здесь будем заняты. Бездельников в рейс не берем. Вы комсомолец?
— Комсомолец…
— Тогда какой разговор! Считайте себя мобилизованным. — Мосин взглянул на часы. — Через час, в девять ноль-ноль, в конференц-зале первое заседание редколлегии.
Лицо Чайкина стало совсем унылым.
— А нельзя ли хоть чуток попозже? Ведь Босфор проходим. Я вот, понимаете, хотел поснимать…
Первый помощник укоризненно покачал головой:
— Снимки эти, молодой человек, извините, для вашей личной забавы. А я веду речь об общественном мероприятии. И попозже не могу — все уже предупреждены.
Смолин не выдержал:
— Иван Кузьмич, да побойтесь бога! Ведь членам вашей редколлегии, может быть, один раз в жизни доведется увидеть такое. — Он указал в сторону берега. — Это же не «Правда», которую надо выпустить по твердому графику, а всего-навсего «Голос «Онеги».
— Зря иронизируете, Константин Юрьевич, — сдержанно возразил Мосин. — Верно, не «Правда», но тоже партийная печать. И к ней надо относиться столь же серьезно.
Он строго взглянул на Чайкина и повторил:
— Так что жду!
Чайкин грустно посмотрел ему вслед.
— Да плюньте вы на все это! — посоветовал Смолин. — По-моему, он с приветом.
Чайкин подавил короткий вздох:
— Как тут плюнешь? Это вы, Константин Юрьевич, можете себе позволить такое, я — увы! Помполит ведь! — Он поднял на Смолина печальные, просящие оправдания глаза. — Это моя первая заграничная командировка. Сами понимаете…
— Понимаю… — кивнул Смолин. На душе у него стало неуютно.
Гигантской аркой наползал на судно Стамбульский мост. Его нижняя линия была остра как лезвие — того гляди, срежет мачты! Не верилось, что это чудо сотворили человеческие руки.
Смолин поднял фотоаппарат, приник глазом к видоискателю и…
И в следующее мгновение увидел Тришку!
Он до боли зажмурил глаза. Осторожно приоткрыл их. Наваждение не исчезло. Это была Ирина. Она шла навстречу, глядя в сторону и не видя Смолина. Вот подошла ближе, повернула голову… Руки, которыми она пыталась поправить растрепавшиеся на ветру волосы, на мгновение застыли в воздухе, потом бессильно опустились и повисли как плети. На побледневшем лице четко и ярко проступили глаза, и Смолин увидел, что в них блеснули внезапные слезы.
— Ты?!
Она шевельнула губами, сглотнула, словно пытаясь преодолеть застрявший в горле комок.
— Ты откуда? — Голос ее был непривычно глухой, сдавленный.
Он заставил себя улыбнуться:
— Оттуда же, откуда и ты, — с берега.
— Почему же я тебя не видела?
— Наверное, по той же причине, по какой не видел тебя я…
Наконец она тоже овладела собой и даже позволила себе улыбнуться.
— Но мы же три дня стояли в порту. Где ты была?
— Я опоздала. Меня оформили в последний час.
— Значит, это ты! Та самая, у которой фотография…
Она кивнула:
— Та самая… Но, может, ты прервешь допрос и поздороваешься со мной как интеллигентный человек? Ты, надеюсь, наконец стал таковым? — Она протянула руку.
Глаза ее насмешливо поблескивали, но рука была ледяная. Он отлично понимал, какой ценой обходится эта кажущаяся легкость, которую она хочет придать их внезапной встрече. Ему известен был весь скрытый механизм ее натуры — до колесика, до винтика. Ирина всегда умела владеть собой. К сожалению! Лучше, если бы однажды проявила ту безоглядную, покорную слабость, с которой в решающий момент женщина вручает свою судьбу в мужские руки…
Сколько лет они не виделись? Пять. Да, пять лет назад февральским утром Ирина позвонила ему на работу: «Поздравляю тебя, Костя!» Все существо Смолина тогда всколыхнулось от радости. Значит, помнит! Сегодня у него день рождения. «Ты где?» — «В Москве!» Он бросил все дела, отыскал ее в городе, повел в ресторан и в результате опоздал домой, где уже собрались гости, пахло кулебякой, а у двери стояла с замороженным лицом Люда.
В ту последнюю встречу, когда они сидели в просторном зале ресторана на Ленинградском проспекте, Ира была весела, разговорчива, рассказывала о своей работе, о скорой защите диссертации, о дочке Ольге, которая сейчас такая забавная… О муже — ни слова, но ясно было, что в семье мир, благоденствие, купили машину, собираются на ней по приглашению поехать к кому-то в ГДР. Словом, все, все хорошо и она полностью успокоилась. Смолин тогда с горечью подумал: она успокоилась, а вот у Люды рана до сих пор не заживает и, наверное, не заживет никогда. Впрочем, в душе он понимал: ее нарочитое бахвальство — защита от их общего прошлого, от него, Смолина, а может быть, и от себя самой. За прошедшие с тех пор пять лет он ничего не знал об Ирине, да и не стремился что-либо узнать. Разбитую чашу не склеить, а трепать нервы не хотелось. Он уже вышел из того возраста, когда ради чувства мог отдавать себя на самосожжение. Какой-то французский мудрец говорил, что любовь — самое утреннее из чувств. Но тогда, десять лет назад, действительно было утро. Сейчас — давно за полдень.
Он внимательно, даже придирчиво посмотрел на стоявшую перед ним женщину. Да, за эти пять лет Ирина заметно постарела, и от этого открытия у него сжалось сердце. У рта грустные морщинки, предательские складки на шее, атласной чистотой которой он всегда любовался. Ему захотелось провести по шее рукой, как когда-то в минуты ласки, но теперь лишь для того, чтобы разгладить вот эти нелепые складки. Когда-то он говорил: «Ради бога, не старей! Ты не имеешь права!» Она, смеясь, обещала. И вот оно — неотвратимое приближение осени. Только волосы все так же прекрасны, гладки, блестящи, как отполированное черное дерево.
Что-то во взгляде Смолина смутило Ирину, лицо ее залилось краской. Неловкую затянувшуюся паузу прервал Крепышин, подоспевший, как всегда, вовремя. Вслед за ним двигалась громоздкая фигура Файбышевского. Шел он сутулясь, выставив вперед крепкий лоб и шаркая по палубе резиновыми шлепанцами. «Так вот кто Иринин начальник, — догадался Смолин. — С таким растяпой немудрено было опоздать к отплытию».
— Наконец-то отыскалась прекрасная незнакомка! — пропел Крепышин, игриво улыбаясь. — Ваше начальство, Ирина Васильевна, волнуется, места себе не находит: куда, мол, делась моя сотрудница? А я Григорию Петровичу сообщил, что по распоряжению капитана сейчас ее демонстрируют Стамбулу: вот, мол, какие у нас женщины! Из-за таких пароход может опоздать не только на полсуток. Таких женщин ждут всю жизнь. «Знойная женщина — мечта поэта», — как говорил Остап Бендер.
«Вот трепач», — ругнулся про себя Смолин. Его покоробила развязность Крепышина, Ирина тоже поморщилась.
— Григорий Петрович! — воскликнула она с наигранным оживлением. — У вас сейчас такой деловой вид, что мне даже страшно. Уж не пора ли нам садиться за микроскоп?
На тяжелом анемичном лице Файбышевского неожиданно проступила кроткая, осторожная улыбка.