Давыд проснулся от истошного женского визга, вскочил как подброшенный, схватил меч и вылетел из шатра. Внутри было душно, он спал в одних портах , а теперь голые плечи обжег прохладный ночной воздух. В темноте белели шатры, вокруг них метались тени, слышался лязг железа, крики, вопили женщины так, как кричат от страха, а мужчины - одни, как кричат от боли, другие - как матом орут от ярости. К нему с мечами в руках подбежало несколько гридней.
В ушах у Давыда зашумело, сердце забилось быстрее, тело дрожало, требуя немедленного действия, но голова оставалась ясной. В ней пронеслись, обгоняя друг друга, мысли: "это набег, приехать верхом не могли, здесь дорог нет, значит, приплыли на ладьях. Мы никаких стругов не видели, значит, они пристали там же, где и мы. Или свои ладьи они спрятали за поворотом реки, ведь до того все просматривается, а привальных мест нет. Наверняка, они попробуют угнать наши струги, и туда-то и понесут все, что захватят, и добро, и женщин. Значит, нет смысла бежать к шатрам с риском зарубить своего. Надо скорей к берегу, если успеем первыми, им некуда будет отступать, сзади у них остается князь Владимир со своими. Все это пронеслось у него в голове в мгновение ока, и вот Давыд, крикнув коротко: "За мной!", уже бежал сквозь ночь, ветки хлестали его по плечам. За ним спешили гридни и отроки, подбежавшие к князю в те мгновения, что он еще стоял у своего шатра, освещенный костром.
Вот уже белеет прибрежный песок в свете звезд. Кто-то рубится прямо на сходнях ладей, три струга отошли от берега -- и видны черными островами на фоне тускло блестящей воды - то ли захвачены, то ли караульщики, почуяв неладное, отвели их от берега. Некогда разбираться, что там, некогда думать: на самом берегу отряд, слышны непонятные крики.
"С Богом!" И вот Давыд уже уклонился от летевшего ему в голову удара сабли, его собственный удар пришелся в кисть, и впервые в жизни молодой князь почувствовал, как его меч врубается не в соломенное чучело, а в живую плоть. Его противник выронил саблю, и с хриплым воплем схватился за раненную руку и упал. Давыд на него уже не смотрел. Его следующий удар соскользнул по чужому шлему, но вонзился врагу в плечо. Рывок, высвободить оружие и снова ударить, почувствовать под мечом что-то мягкое, ударить, уклониться, ударить. Давыд отпрянул от клинка летящего в шею, но недостаточно быстро, острие сабли оцарапало грудь от ключицы до ребер, но противника потянуло за ударом -клинок не встретил сопротивления, и Давыд рубанул его по открывшейся шее с протягом, как учил Милята, чтобы меч не отскочил от упругой плоти. Молодого князя окатило струей еще теплой резко пахнущей чужой крови, во рту появился мерзкий привкус.
И вот в какой-то миг занесенный для нового удара меч не нашел противника - все они лежали на песке, кто-то корчился, кто-то силился встать, кто-то стонал, кому-то удалось бежать к лесу, и они неслись, не чуя под собой ног, прямо на клинки спешащих к берегу новгород-северцев. На отошедших от берега ладьях были все-таки караульщики - они отозвались на крики и стали грести к берегу. Им тоже довелось сразиться - часть нападавших бросились в воду и с ножами в зубах плыли к ним, их глушили веслами, самому ретивому, который схватился за борт и пытался подтянуться, отрубили пальцы, и он, вопя, повалился в воду.
Еще не схлынуло возбуждение боя, как вдруг Давыда словно окатило холодной водой: Где княжна? Вдруг не все нападавшие побежали к реке? Вдруг ее утащили в лес? Среди испуганных освобожденных служанок ни ее, ни Кончаковны не было, и Давыд сам не знал, как добежал туда, где стоял женский шатер. Мысль о том, что придется предстать перед братом, не довезя ему невесту, жгла и вызывала тошноту.
Разодранный и покосившийся шатер был ярко освещен факелами, у входа уже стоял Владимир, и Давыд увидел, что, спрятав голову у него на плече, плачет Кончаковна, а за руку держится, словно маленький ребенок, княжна Елена. Давыд почувствовал такое облегчение, что едва устоял на ногах.
Елена взглянула на него. Как же он был страшен, Давыд Муромский, страшен и прекрасен, когда он выбежал на свет с мечом в руке, полуобнаженный, весь залитый чужой и своей кровью, на юном лице застыла тревога. И приятно было смотреть, как радость затопила его, когда он увидел ее, Елену, целой и невредимой.
***
Наутро посчитали и похоронили своих мертвых, их отпел поп, что плыл вместе с князьями. Стащили в кучу и трупы нападавших, их оказалось около семи десятков, по оружию и одежде при свете дня стало ясно, что это булгары. Можно было и у пленных спросить - их взяли три десятка, по большей части раненых. Но ночью их попросту связали, и спрашивать ни о чем не стали. А то начнешь спрашивать да и убьешь ненароком. А вот дозоры Милята разослал - вдруг это лишь передовой отряд большой рати? На рассвете три десятка воинов нашли уже на Оке пять спрятанных стругов с небольшой охраной, там же захватили еще десяток пленных. И те, и другие пленники согласно показывали, что пришли с неким Курбатом сюда по Оке от Волги из Булгара и ждали тут купцов, что всегда об эту пору идут из Владимира, да не дождались. Обо всем об этом Давыд нацарапал на куске тут же снятой с дерева бересты и отправил с грамотами два струга - один к Павлу в Муром, другой Великому князю Всеволоду во Владимир. Он не пожалел для этого двух ладей - с захваченными у них оказались даже лишние.
Дьяк стал считать приданое, сверяясь по длинной бересте: "Так, венец один, монист пять, серег четыре пары серебряных, две золотые, из них одни с каменьями, рясна серебряные, рясна золотые, колтки золотые с птицами - тут.
Пять кожухов собольих с чехлами, два куньих с обшивкой, плащей на белках два, красный и синий, крытых шелком - три, платьев шелковых семь, платьев простых десять...Так, тут написано десять, а в сундуке только семь!
Безобразие!
Дьяк так кипятился, как будто его лично кто-то обидел, недоложив платьев. Приставленный к дьяку Демьян откровенно потешался - разве этот сухарь не понимает, какое чудо, что после ночного нападения ему вообще есть, что считать?
Но дьяк настаивал, тыкал Демяну в нос грамоту и говорил, что раз нашлись драгоценные очелья, мониста, рясна и колты, то как могли булгар унести три платья?
Чуть погодя платья нашлись - на служанках княжны, которым она их своей рукой подарила утром взамен порванных. Дьяк аккуратно вычеркнул из грамоты буквицу i с титлом [4] и вписал зело, и наконец успокоился, только ворчал, что не след княжне приданое еще до свадьбы раздаривать, как бы к свадьбе нищей не оказаться!
***
Конечно, Муромская свадьба не шла ни в какое сравнение с Владимирской, и гуляли на ней всего неделю. Из Владимира Давыд привез Павлу не только невесту, но и запечатанные грамоты от Великого князя Всеволода. В грамотах было именно то, чего князь Павел и ждал, так что он не удивился, хоть и поморщился, читая, как Великий князь в цветистых выражениях поздравляет его с грядущей женитьбой, но все-таки просит собрать дружину и не поздней, чем через две недели от Успения встретиться с ним у переправы через реку Пру. Это оставляло Павлу только одну неделю на свадебные торжества - Давыд прибыл в Муром всего за два дня до Успения (15 августа, ст.стиль).
Впрочем, даже поторопись он, это ничего не изменило бы - в пост не венчают, все равно пришлось бы ждать праздника. Да, всего лишь одна неделя, но всю эту неделю Муром гудел. Гудела и голова у Давыда от меда и вина. Поэтому все, что было после венчания, слилось в его памяти в какой-то веселый и немного размытый вихрь. Но само венчание он помнил четко - и не только потому, что был еще трезв. Княжна Елена в подвенечном уборе была хороша, что тут говорить, а золотой венец с многоцветной эмалью на зубцах, с маленькими жемчужинами понизу, оттенявшими белизну ее лба, и вовсе превращал ее в греческую царевну, не меньше.
Но Давыд смотрел на Елену не поэтому. Или, по крайней мере, самому себе он говорил, что ее красота тут не причем - он что, совсем дурак, на жену брата заглядываться? Но венец он рассматривал внимательно, даже поближе подошел. На центральном зубце он увидел ту же фигуру, что и на воротах Владимира. Конечно, тут она выглядела иначе, но это был тот же царь в колеснице, увлекаемый вверх крылатыми сине-красными семарглами. На пиру Давыд был дружкой жениха, и у него не было свободной минуты, но на другой день, проспавшись, он понял, что странное изображение почему-то не выходит у него из головы.
Тогда он встал с лавки, аккуратно обошел людей, живописно лежавших тут и там в гриднице, и на разные голоса храпевших, вышел во двор и умылся у колодца. Потом подумал и умылся еще раз, полив себе на голову. Хлебнул на кухне рассолу и пошел со двора, кивнув грустным гридням, которые стояли у открытых ворот, уныло опираясь на копья. Им не повезло вытянуть короткую соломинку и пришлось караулить наутро после свадебного пира. Хотя солнце стояло уже высоко, нагулявшийся город еще спал, только дети играли в бабки, прямо на согретой солнцем бревенчатой мостовой. Давыд пригнулся, чтоб ему не расквасило нос тяжелой говяжьей голяшкой с залитым внутрь свинцом, запущенной неверной рукой мальчугана. Заметив, кого они чуть не зашибли, дети с криком бросились врассыпную. "Небось молятся, чтоб я их не узнал, а то отцы уши-то им открутят, если услышат", - усмехнулся Давыд.
Завернув за угол, он зашел в покосившиеся ворота, третьи от церкви. Во дворе под яблонями ходили куры, которых как раз кормил пшеном из решета худенький старичок в когда-то черной, а теперь почти коричневой скуфейке. Это был Афанасий, диакон церкви Рождества Богородицы, он когда-то приходил на княжий двор, учить маленького княжича грамоте, но теперь подросший князь сам приходил к нему, и они вместе читали Писание и Жития.