а вторая - лишь узкая полоска бересты, на которой торопливо, но красивым почерком было процарапано:
от Давыда Павлу. Взял село, мужиков два десятка, жен двадцать пять. Шлю их к тебе. Иду на Волохово.
***
Вот и уходит лето. Дверь стояла открытой настежь, и косые лучи заходящего солнца выхватывали из полутьмы дома выскобленный добела стол, горстку муки на нем и загорелые крепкие руки, одна придерживает деревянную миску, другая - мешает ложкой жидкое тесто. Сама девушка то оставалась в тени, то появлялась в освещенном прямоугольнике, и тогда искры вспыхивали в ее рыжеватых волосах, выбившихся из-под косынки.
Скоро вернутся отец и брат - они сегодня ходили к борти у ближнего озера, резали мед, уже тот, который останется в семье или будет выменян на что-нибудь. Мед, что положено отдавать князю, был нарезан сразу после медового Спаса. Мать еще позавчера позвали к больной в соседнюю деревню, и вроде она и не должна была сегодня вернуться, но Феня чувствовала, что она встревожена. Они с матерью вообще очень хорошо чувствовали друг друга, и Феня уже привыкла к этому. И сейчас тревога матери передалась было ей, но Феня заставила себя успокоиться, прочитав короткую молитву, мысленно выделив слова "Да будет воля Твоя", этому тоже научила ее мать: "Что должно случиться, случится, ничто Бог не посылает зря".
И все же, что могло так напугать мать? Зверь ее не тронет, да и не нападают звери в конце лета - медведи наелись ягод и муравьиных личинок, волки опасны только зимой. Люди не посмеют угрожать ей - люди ее уважают и боятся, хотя уважают-то за дело, а вот боятся зря. Им все кажется, что тот, кто может вылечить, может и нагнать болезнь, что женщина, которая свободно ходит за травами в лес, должно быть сама родня лешему. Мать, слыша за спиной шепотки, смеялась и только один раз рассердилась по-настоящему - когда старушка пыталась подслушать и перенять как заговор, то, что мать говорила над колыбелькой больного малыша. Рассердилась не потому, что испугалась того, что украдут секретное ведовство, а потому, что приняли за ведовство то, что было обычной молитвой. Понимешь, - говорила она, - разница в том, что волховать - это как бы пытаться Богом управлять, и это большой грех. Можно и нужно просить, и если Господь пожелает, он на твою просьбу ответит, если это просьба будет к добру. Но Ему лучше знать, что для каждого из нас хорошо, и большой грех пытаться Его заставить, пусть даже и ради здоровья больного.
Бывало, что не помогали лекарства или и не было от этой болезни лекарств, а молитва помогала. Так Феня видела, как мать молилась за одного человека, у которого было пятеро маленьких детей, а он умирал от заворота кишок. Она говорила с Богом почти дерзко: "Ты сделал его отцом пятерых детей, так позволь ему их вырастить!"
И тот человек поправился, а ведь его уже рвало калом, и надежды не было почти никакой.
Но иногда она и лечила, и молилась, но человек все равно умирал, и с этим приходится мириться любому врачу. Со вздохом она говорила, что у нее кладбище из тех, кого она не спасла, побольше того, что оставляет за собой княжеское войско.
Нет, если даже ей не удавалось спасти, никто не решался поднять на нее руку, ее побаивались, а ну как проклянет?
Были, правда, те, кто пытался рассорить Ульяну с их сельским попом, отцом Ферапонтом, шептали ему, что она волхвует, да он-то любит во всем разобраться сам, не слушает наветов, и видит, кто в церкви каждое воскресенье, кроме как если у больного, а кто на соседей жалуется, а сам в ночь на Рождество Иоана Предтечи в лес идет и там русалии устраивает. Феню как-то подружки звали, говорят, пойдем, здорово так, искупаемся ночью, через костер попрыгаем, весело... Хорошо, Фене мать объяснила, как там купаются и в каком виде прыгают...
Подружки обиделись, кода Феня с ними не пошла, раз не пошла, и через год не пошла, а там и звать перестали. Феню вообще в селе не особенно любили - слишком гордая, и ум свой любит показать, а в девке главное - это что? Послушание!
Хорошо хоть отец с матерью считали, что послушание получается лучше, когда исходит из понимания и не ленились лишний раз объяснить...
Иногда бывало обидно до слез. Мать утешала, гладя по голове плачущую Феню, а потом сказала: "зовется село Ласково, да к нам с тобой оно ласково не всегда, но зато мы с тобой и Ваней друг друга любим, и отец нас любит. А люди переменчивы - сегодня они тебя на руках носят, а завтра убить готовы".
И теперь Феня иногда слышала за спиной тот же шепоток... Может, поэтому, а может из-за дерзости, замуж ее не брали, она уж и не надеялась - по сельским меркам она в ее семнадцать была перестарком - на посиделки еще зовут, но парни сватают тех, кто года на два, на три моложе.
Феня переступила босыми ногами по утоптанному земляному полу, там, куда падали солнечные лучи он был нагрет, но в тени уже тянуло холодом. Весь дом пах медом, но Феня уже принюхалась и не замечала сладкого запаха.
Глиняная круглая печь в углу уже была протоплена, остались только угли, на которые Феня поставила смазанную жиром плоскую сковороду с длинной ручкой. Когда сковорода нагрелась, ее пришлось достать, чтобы налить теста. Эх, вот бы сделать печь с дыркой сверху! Тогда можно было бы ставить сковородку на нее, и не вынимать ее каждый раз, чтобы снять с нее что-то или добавить жира. Правда, топить ее придется сильнее...
Солнце село, оладьи уже источали пар, лежа в миске, но как раз не успели остыть, когда гаснущий свет заката вдруг заслонили две высокие фигуры. Феня, погруженная в свои мысли, в первый момент испугалась, так зловеще выглядели упавшие тени, но тут же успокоилась - это вернулись отец и брат. Но успокоилась слишком рано.
***
Улица деревни, в которой Ульяна боролась за жизнь лежавшей в горячке женщины, оказалсь накануне вечером заполнена лошадьми и людьми в шлемах. Пятеро из них заехали на тот двор, где была Ульяна, спешились, привязали лошадей, и сказали хозяину, чтоб тот тащил овса и сена лошадям, а для них самих зажарил бы трех гусей, ему и его семье они уже не понадобятся, с хохотом добавили они. Они не пытались скрыть того, что ждет деревню утром - сейчас-де слишком поздно что-то начинать, да и переночевать куда приятней под крышей, чем на свежем пепелище. Эти молодые дружинники вовсе не были злыми, они даже жалели, что такую ладную избу придется превратить в уголья, и пытались утешать хозяина - дескать, Великий князь Всеволод поселит их на хорошей земле, и на обзаведенье даст, не обидит. И коров оставит, а может, и еще добавит.
Дождавшись и съев гусей, которых со слезами на глазах ощипывала и варила хозяйка, парни улеглись на лавках, и захрапели, пока хозяева с причитаниями собирали нехитрый скарб и думали, как им везти беспамятную больную старуху-мать хозяина.
Но несчастная освободила их хоть от этой заботы - к полуночи она тихо, не приходя в себя, умерла. Ульяна лишь успела позвать к ней сына, заметив, что дыхание ее стало совсем редким. Тот схватил холодеющую руку и стал звать, как в детстве. Но напрасно. Ее высохшее за время болезни тело, и раньше-то небольшое, в крепких руках сына напоминало тело ребенка.
Проснувшиеся от шума и зажженной лучины дружинники недовольно заворчали, спросили, что случилось. Но, узнав, в чем дело, смущенно замолкли, и, пробравшись мимо стола, на котором уже лежала покойница, пошли досыпать на сеновал, оставив семью оплакивать свое горе.
При свете трещавшей лучины Ульяна и жена хозяина обмывали новопреставленную, одевали в чистую рубаху, пока осиротевший хозяин мастерил наскоро гроб. Дочка побежала к соседям, у которых ночевал Ласковский поп, который еще накануне принял исповедь, причастил и соборовал тогда бывшую в сознании старушку, а после остался выполнить накопившиеся в деревне требы - кому освятить новый дом, кому крестить младенца.
Вскоре вошел разбуженный отец Ферапонт, крестя зевающий рот. В обычном случае над умершей монахини читали бы псалмы, благо сын был не беден и нашел бы, чем им заплатить, потом гроб погрузили бы на сани, даже летом, и повезли бы в Ласково - отпевать в церкви и похоронив там же, вернулись бы в дом на поминки, куда собралась бы вся деревня и многие из Ласкова. Все это не могло бы утишить боль, но сейчас, когда поступить по обычаю было невозможно, сыну казалось, что он виноват перед матерью, что не может даже ее достойно проводить.
Отец Ферапонт не знал, как ему быть - обычно всех покойников он отпевал в церкви, можно еще в часовне, или, скажем, павших воинов можно прямо на поле брани. Тут не было ни церкви, ни часовни, поэтому мысленно приравняв этот печальный дом к полю брани, возгласив: "Слава Отцу и Сыну и святому Духу!", он приступил к чину отпевания.
Утром хозяева стали умолять ночевавших у них дружинников подождать и дать им хоть похоронить мать, и один из них, тот, что постарше, помявшись, сжалился. Он одернул рубаху, и отвел их с попом к своему боярину. Сперва они долго ждали, пока богато одетый молодой боярин закончит говорить то с одним, то с другим гридином, и посмотрит на них, чтобы броситься ему в ноги.
Боярин ответил, что до полудня он так и так будет жечь деревню, но не позже, чем к вечеру князь велел ему быть в Ласково, а он хоть и сочувствует их горю, но за задержку перед князем отвечать не станет, да и времени до полудня достаточно, чтобы похоронить десяток, а не одну старушку. На робкие возражения, что тогда они не успеют собрать скарб, даже и отвечать не стал, лишь нахмурился, и убитый горем крестьянин, пятясь и кланяясь, поспешил уйти, пока грозный боярин не сменил милость на гнев.
Горькими были эти похороны - на неосвященной земле, словно язычницу, под дубом, в неглубокой могиле наскоро хоронил молодой крестьянин и мать, и всю свою прежнюю жизнь. Он не только осиротел, из зажиточного хозяина - он унаследовал от отца неразделенное хозяйство - он превращался в нищего погорельца. Даже то немногое, что удастся сохранить его соседям, он потеряет. Пока он прощается с матерью, его односельчане вместо того, чтобы прийти проводить свою соседку, что еще недавно судачила с ними у колодца, судорожно увязывали в узлы то, что могли унести с собой. Оплакать покойницу пришли лишь несколько старушек да лекарка из Ласково. Не было даже его жены, снохи покойной, которая собирала хоть еды в дорогу, а ведь ей еще придется нести полугодовалого сына, и много ли пройдет сама пятилетняя дочь...