МАРИК

Ужасно не люблю, попрощавшись, возвращаться обратно. Кажется, уже пожаты все, какие есть, руки, произнесены прощальные слова, пожелания всего хорошего и приглашения заходить, звонить, не забывать…

Все, как полагается. Хозяева улыбаются и, внешне сожалея о том, что гость уходит, провожают его с легкой душой, гость в свой черед улыбается и бежит по лестнице вниз. А спустя короткое время возвращается — забыл портфель, или шарф, или перчатки, или еще что-то…

Очарование нарушено. Хозяева уже заняты своими привычными делами, скажем, моют посуду после ужина, или подметают, или стелют постель, и гость застает их врасплох.

Само собой, хозяева улыбаются, как же иначе, но уже малость иронически, с некоторой долей досады, потому что гость вернулся неожиданно, мог увидеть то, что вовсе не обязательно посторонним видеть.

А гость, понимая все это, схватив нечто позабытое им, торопится поскорее испариться, на этот раз не улыбаясь, не повторяя приглашений заходить, звонить, не забывать. И ему их тоже не повторяют, не до того.

И остается осадок у гостя и у хозяев одинаково невкусный.

Так было со мной, когда я впервые пришел к Тае. Ее мама была любезна и гостеприимна, мы сидели, беседовали о чем-то, о чем, не помню, потому что я говорил, улыбался, поддакивал, а сам думал только лишь о ней — о Тае.

Потом мама ее раза два невзначай зевнула и вроде бы украдкой, а на самом же деле желая, чтобы я увидел, взглянула на часы. Я встал, начал прощаться.

Мы прощались что-то чересчур долго, Таина мама настаивала, чтобы я еще посидел немного, упрекала меня, что тороплюсь их покинуть, а я уверял, что уже очень поздно, пора идти и дать им покой.

Тая не уговаривала меня, сказала просто:

— Ладно, иди, а то и в самом деле мне пора спать…

И снова восхитила меня, как уже восхищала не раз искренностью и непосредственностью.

Когда я вышел от них и побежал по лестнице, я физически ясно ощущал улыбку на своем лице, она началась в их передней и все еще никак не хотела кончаться.

А когда я добежал до самого низа, сунул руку в карман, то не нашел перчаток. Ни в одном кармане, ни в другом. В перчатке с правой руки лежала трешка, припасенная мною для такси в том случае, если я опоздаю на метро.

На метро я опоздал, трешки не было.

Тая жила с матерью на Котельнической набережной, я — возле Кутузовского проспекта, в районе Большой Дорогомиловской. Пешком идти от их дома до моего никак не меньше часа.

Я представил себе, как прихожу обратно за перчатками, и не захотел возвращаться.

Так и прошагал пешком до самого дома. Было холодно, мороз градусов четырнадцать, ветер.

Я ошибся, оказалось, что ходьбы от их дома до моего не час, а час двадцать три минуты.

Утром я не мог поднять головы, у меня сильно повысилась температура, мама вызвала доктора, доктор сказал, что следует немедленно предупредить воспаление легких, и меня начали пичкать различными лекарствами вроде рондомицина, ореандромицина, этазола, банок на спину и горчичников.

Мама надела тапки, потому что у меня жутко болела голова и я не мог вынести стук ее каблуков, все у нее валилось из рук, она шумно вздыхала и несколько раз принималась плакать.

Мама всегда отличалась некоторой неуклюжестью, бывало, я болею гриппом или ангиной, лежу в постели, она даст мне воды и случайно прольет воду на мою шею, когда ставит горчичники, то непременно ошибется, поставит их на обратную сторону, а принеся грелку, завинтит пробку непрочно, и горячая вода вдруг обожжет меня.

В то же время мама очень добрая. Я считаю, доброта — самое драгоценное в человеке, жаль только, что не так уж часто она встречается. Отец, по-моему, потому и выбрал ее за то, что она добрая.

Отец был много старше мамы, фронтовик, воевал в Полесье, под Курском, в Берлине, а войну закончил в Будапеште.

Вернувшись с фронта, он уехал куда-то на Волгу, на строительство крупной электростанции.

Он был инженер-строитель, сам себя называл кочевником, любил менять города, перебираться с места на место и все годы переезжал с одной стройки на другую.

Однажды, было это на Дону, на Волго-Доне, он познакомился с мамой. Мама закончила библиотечный институт, получила назначение в маленький, недавно созданный город Цимлянск.

Как-то отец пришел к ней в библиотеку, попросил дать ему почитать что-нибудь.

Мама спросила:

— Вам, наверно, что-нибудь серьезное?

— Что значит серьезное? — переспросил он.

— Какую-нибудь научную книгу или философскую, или жизнеописание замечательных людей прошлого?

Отец усмехнулся, глядя на нее. Она была, как он рассказывал мне позднее, смешная, нос пипочкой, глаза светлые и кажутся еще светлее оттого, что лицо осмуглено первым стойким весенним загаром.

— Дайте про любовь, — попросил отец. — Порекомендуйте что-нибудь.

— Бунина хотите? — спросила мама.

— Хочу, — ответил отец. — А что у него есть про любовь, у этого самого Бунина?

Он притворялся этаким узкоограниченным работягой, который редко читает книги и решительно не запоминает писателей по фамилии. А на самом-то деле отец любил книги, был в известной степени начитан, и уж во всяком-то случае ему доводилось читать многие рассказы Бунина.

А она поверила, что он и слыхом не слыхал о Бунине. Она была правдива и судила о людях по себе, считала, что люди обычно не лгут, не сочиняют, а придумывают и сочиняют одни писатели и это для них привычное и полезное дело.

Конечно, мама мыслила несколько примитивно, ну и что с того? Так или иначе, а она не отвратила от себя отца.

Сперва она прочитала ему небольшую лекцию о природе творчества Ивана Алексеевича Бунина, попутно назвала наиболее известные его произведения: «Господин из Сан-Франциско», «Антоновские яблоки», «Деревня», «Веселый двор», потом открыла отцу абонемент в библиотеке, записала на его формуляре аккуратным полудетским почерком: «И. А. Бунин. Однотомник».

Обо всем этом я узнал не от мамы, а от отца, однажды зимой; в тот год я заканчивал школу, и во время зимних каникул мы с ним отправились под Суздаль, к дальнему его родичу, на рыбалку.

Дорогой, в машине, отец спросил меня, не сводя глаз с дороги:

— У тебя есть девочка?

— Какая девочка? — не понял я.

— Посторонняя. Ухаживаешь ли ты за кем-нибудь, успел ли влюбиться, увлечься, или покамест тебя эта сторона жизни не очень интересует?

В ту пору я постоянно влюблялся в кого-то, то в одну, то в другую, каждый раз казалось, вот она, настоящая, подлинная любовь, и каждый раз наступало быстрое разочарование.

— А я влюбился один раз и уже навсегда, — сказал отец.

— Когда? — спросил я.

— Восемнадцать лет тому назад.

— В кого?

— Трудно догадаться? Само собой, в твою маму.

Я удивился.

— Разве мама твоя первая любовь?

— Ну, может быть, не самая первая, — ответил отец, улыбаясь краешком рта. — Всякое бывало, но, безусловно, самая сильная.

Я знал, что он говорит правду. Да, так оно и было на самом деле.

— К слову, — сказал отец, — а почерк у мамы так и остался детский. И голос все тот же…

Он улыбнулся, повторил еще раз:

— Все тот же голос, как был…

Отец умер спустя четыре года, я учился тогда в институте на третьем курсе.

Помню, был жаркий сентябрьский день, я вернулся домой из института рано, раньше обычного, вынул ключ из кармана, хотел было вставить в замок, как вдруг дверь открылась, я увидел на пороге маму.

Я спросил весело:

— Никак почуяла, что сын идет, к тому же голодный, как людоед, в конце рабочего дня?

Она ничего не ответила, молча стояла, смотрела куда-то поверх моей головы.

— Что с тобой? — по-прежнему весело спросил я. — Ты что, мама, глядишь на меня так, словно мы только что познакомились?

Она разжала губы, сказала как бы через силу:

— Отец скончался.

— Кто? — переспросил я. — Отец?

Она повернулась, и я прошел вслед за ней в квартиру.

Отец был в командировке в Болгарии, поехал передавать свой опыт строителям новых районов в Софии, пробыл в командировке дней десять, иногда звонил нам, зычному голосу его было тесно в трубке, и он рвался наружу, подобно птице, залетевшей в помещение.

— Как вы там? Рассказывайте…

Мама села за стол, я сел возле нее, обнял ее за плечи. Я все еще никак не мог до конца осознать значения слов, произнесенных мамой: «Отец скончался…»

Выходит, отца нет? И уже никогда не будет? Да этого же быть не может! Неужели я никогда, никогда больше не увижу отца, не услышу громкий его голос, и он не будет по вечерам заходить в мою комнату, не будет ездить со мной на зимний подледный лов и ночевать летом рядом в палатке и не будет рассказывать различные истории из своей, как он выражался, бродячей жизни?

И не наденет Девятого мая все свои ордена, не пойдет к Большому театру, так, как он ходил из года в год. И не промолвит, вернувшись домой:

— А нас все меньше и меньше…

И не скажет мне на прощанье, как говорил обычно, когда уезжал куда-нибудь:

— Береги маму. Она у нас одна.

Я не помнил, чтобы отец когда-нибудь ссорился с мамой. Нередко она принималась пилить его за что-то, что ей не нравилось. Пилила она его, что называется, со знанием дела, методично, упорно, щеголяя безупречным знанием литературных примеров, приводя высказывания всевозможных великих писателей, а отец отмалчивался, и мама постепенно остывала.

Но однажды она довела отца до того, что он не на шутку вспылил, схватил ее на руки и посадил на шкаф.

Мама на миг лишилась речи, а он сказал:

— То-то!

И вышел, сильно-хлопнув дверью.

Правда, спустя минут пять он вернулся. Мама плакала, сидя на шкафу. А он снял маму, стал баюкать ее, словно маленькую…

Так было один-единственный раз. Отец оставался постоянно сдержанным, невозмутимым, мама ругала его, он молчал, лишь изредка усмехался про себя. И мама после говорила мне:

— Вот таким и должен быть настоящий мужчина, спокойным и сильным. И еще — снисходительным к женским слабостям…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: