— Он твой родной отец? — спросила Иринка.
— Конечно, родной.
— И он всегда такой был? — Иринка чуть замялась. — Такой необщительный?
— Пожалуй, всегда. Он никогда не ходил со мной гулять, и я не помню, чтобы он когда-нибудь катался со мною на лодке или отправился вместе на каток.
— А сам ходит на каток?
— Ходит. Как-то я сказал: «Папа, пошли вместе», а он ответил:
— Люблю ходить один. Пусть каждый ходит сам по себе.
Мальчик помолчал и спросил:
— Ну, что посоветуешь, голос друга?
— Я понимаю тебя, — сказала Иринка. — Это все очень тяжело, но если ты уйдешь из дома, то куда?
— Уеду к дедушке в Алтайский край.
— Чей это папа?
— Мамин.
— И бабушка есть?
— Нет, бабушки нет уже давно. Дед снова женился лет десять тому назад.
— Он кто?
— Зоотехник в совхозе.
— А его жена? Ты ее знаешь?
— Никогда не видел.
— Тут два очень важных обстоятельства, — сказала Иринка. — Твоя мама и твоя вторая бабушка. Ты подумал о маме? Как это ты оставишь ее и уйдешь из дома? А с нею что будет? Как она вообще будет переживать твой уход? Наверно, ты — единственная ее радость…
Мальчик сказал:
— Наверно…
— Ну вот, видишь? Теперь — жена деда. Ты же ее не знаешь. Вдруг она тебя на дух не примет? И тебе будет у деда плохо?
Он молчал. Иринка спросила:
— Ты меня слышишь?
— Слышу.
— Согласен со мной?
— Согласен.
— Конечно же, может быть, у нее плохой характер.
— Я не о ней думаю, а о маме. Плевать мне на характер дедовой жены, а вот маму-то, в самом деле…
Он не докончил. Раздался щелчок, короткие гудки. Видно, трубку положили в середине фразы, но и без того все было ясно. Я тоже положил трубку. Иринка вошла в мою комнату.
— Дядя, ты все слышал?
Совестно было признаться, что я слушал, но врать не хотелось.
— Все, — ответил я.
— Дело серьезное, — сказала Иринка. — Это тебе не Галя-плакса, не придирка математички.
— Надо думать, — согласился я.
— Мне кажется, он не уйдет из дома, — снова начала Иринка.
— Ты узнала его?
— По-моему, да.
Иринка усмехнулась.
— Хотя он и положил камешек за щеку, я его узнала. Не с первого, так со второго слова.
Это оказался Митя Каширцов, он учился в параллельном классе, был отличный спортсмен, лучший волейболист школы. Митя не замедлил признаться Иринке, что именно он звонил ей и советовался с нею.
Но Иринка не сказала ему, что узнала его, она считала, что в таком случае служба помощи теряет свое значение. Потому что добро следует делать не расчетливо, а важно, чтобы голос друга был прежде всего беспристрастен, равно всем неся помощь и умный совет.
В девятом классе Митя влюбился в Иринку. Он был первой Иринкиной любовью, этот не по годам рослый парень, то веселый, беспечно-радостный, то внезапно угрюмый, сумрачный, как осенний рассвет.
Он мне и нравился и не нравился. В основном я боялся, что Иринка от него устанет. Он бывал у нас каждый день, сидел допоздна, порой говорил без устали, порой молчал, думая о чем-то, никому не известном.
Я спросил Иринку напрямик:
— Тебе тяжело с ним?
— Не бойся, — ответила она, улыбаясь. — Не бойся за меня.
— Я не боюсь, — сказал я.
— Меня никто не обидит, — сказала Иринка. Она без слов поняла мои сомнения и заботы. — Ни одна душа, и Митя тоже не обидит. Он вообще-то добрый.
По-моему, она ошибалась. Митя мог обидеть. Но я не хотел вмешиваться, предпочитая бояться за нее скрытно от всех.
Первая ее любовь окончилась вместе с окончанием школы.
Митя с матерью и отцом уехали в Алтайский край, Иринка провожала их на вокзале, и потом писала ему длинные, подробные письма.
А от него письма вскоре стали приходить все реже.
Иринка поступила в строительный институт — МИСИ, написала Мите о том, что, может быть, когда-нибудь им еще суждено будет повстречаться на какой-нибудь стройке…
Он не ответил ей. И она больше не писала ему.
Я боялся, что Иринка будет переживать, ведь она была впечатлительным, глубоким человеком, не умела легко забывать, беспечно вычеркивать из жизни кого-то, потерявшего для нее интерес…
Но, к моей радости, она подружилась с Пикаскиным, так прозвали в школе Марика Симакова; он был старше Иринки года на три, жил в нашем переулке, отлично рисовал голубей и, подобно Иринке, любил детективы.
Он доставал где-то подлинники французских, английских и американских детективов, я переводил их на русский, это было нехитрым для меня делом, а Иринка перепечатывала по четыре экземпляра на моей древней машинке «ремингтон». И детективы эти, зачитанные донельзя, ходили по рукам по всей школе, на них записывались в очередь, и я слышал как-то, как Марик упрекал Иринку, что она решительно не умеет никому отказывать.
— А надо бы уметь, — утверждал Марик.
— Попробую, научусь со временем, — покорно соглашалась Иринка, но мне думалось: вряд ли она когда-нибудь научится отказывать. Не выйдет у нее ничего с этим делом…
Однажды Марик нарисовал ее, это был, как водится, голубь. По-моему, он рисовал только лишь одних голубей, у этого голубя было Иринкино лицо, были ее волнистые, разделенные на косой пробор волосы, длинные ресницы, немного удивленная улыбка. Иринка была польщена и поручила мне хорошенько спрятать это произведение искусства, чтобы оно ненароком на затерялось.
Мне казалось, что Пикаскин не обращает на Иринку особого внимания, должно быть, она представлялась ему недостойной внимания молодого, талантливого интеллектуала, каким он почитал себя.
Я не говорил с нею о Марике, но мне казалось, что Иринка не то чтобы страдает, но где-то ущемлена его полным к ней равнодушием, однако, если бы даже я спросил ее, она бы ни за что не призналась мне, что обижена на Пикаскина.
И я предпочитал не лезть к ней ни с расспросами, ни с утешениями.
Сам же думал про себя о том, что моей девочке обидно не везет в любви. Почему? Разве она хуже других?
Мой друг Костанди, у которого мы некогда побывали вместе с Иринкой, сказал мне как-то:
— Каждый человек запрограммирован на удачу или на неудачу. Это я точно знаю.
Я побоялся спросить его, на что он сам запрограммирован, он сам сказал:
— Вот, например, я сперва был запрограммирован на удачу, счастье, успех, а вот теперь, когда состарился…
Он не докончил. Я не стал его утешать. Я знал, что его дочь Тереза ест моего друга поедом.
Я сказал, скорее даже для себя самого, чем для него:
— Старость вообще невеселая штука…
Но он не согласился со мной.
— Не у всех и не всегда. Ты-то, например, счастлив! У тебя твоя Иринка — прелесть!
И я не стал спорить с ним. Разве и в самом деле моя Иринка не прелесть?..
Никто не знал о том, что она влюблена в Пикаскина, а я тоже ни разу не признался Иринке в том, что знаю сердечную ее тайну.
Тем более что они все реже и реже виделись друг с другом, и в глубине души я полагал, что в конечном счете Иринка забудет о нем, встретит кого-то другого, хорошего, преданного, любящего и будет счастлива так, как она того заслуживает.
Я сильно желал ей счастья. Впрочем, ничего удивительного в том нет: родители обычно всегда желают счастья своим детям.
Пикаскин учился на третьем курсе института, когда у него случилось несчастье: неожиданно, скоропостижно умер его отец.
В ту пору Иринка была где-то под Краснодаром, на практике. Время от времени она звонила мне по телефону.
Как-то, когда она позвонила мне, я сказал ей о том, что случилось у Пикаскина.
Признаюсь, я был доволен, что Иринки не было в Москве в то время, когда умер отец Марика: тогда, я боюсь, она бы забросила все свои дела и целыми днями сидела бы у Марика, стремясь хотя бы немного отвлечь его от горестных воспоминаний.
Служба помощи — ничего не поделаешь! Только так она понимала эту самую службу — быть рядом с другом, поддержать его, если нужно, не оставить в беде, только так, не иначе… А в этот раз она ограничилась тем, что дала Марику сочувственную телеграмму. Правда, телеграмма оказалась на редкость пространной, чуть ли не на сто слов, как она сама позднее мне призналась…
Марик женился спустя несколько лет на красивой девушке, был, по-видимому, вполне доволен своей судьбой.
Иринка бывала у него, подружилась с его женой и, если бы я не знал мою Иринку так, как я знал ее, то, наверное, поверил бы, что она и в самом деле относится к своему Пикаскину, словно к старинному другу, не больше…
Но я слишком любил ее, слишком хорошо и давно знал, чтобы не понять всего, что есть.
Я понимал, что ее оживление, постоянная ровная жизнерадостность, веселость — не что иное, как камуфляж, который не так просто распознать даже самому зоркому и проницательному взгляду.
Однако я не говорил ей о том, что понимаю все. И она, привыкшая с раннего детства быть со мною всегда и во всем откровенной, не спешила признаться мне.
Так вот и проходило время, и мы продолжали жить и обращаться друг с другом, зная каждый об одном и том же, но не признаваясь один другому ни в чем.
А потом случилось вот что: от Пикаскина ушла жена. В тот день Иринка поздно пришла домой. Я не спал, ожидая ее. Она не позвонила, как обычно, когда хотела предупредить, что ее не следует ждать, и я безумно волновался, то и дело поглядывал на часы.
Москва — огромный город, на улицах страшное движение, вдруг случилось что-то ужасное?
Не хотелось думать о плохом, но в голову лезли одни лишь грустные мысли, я себе просто места не находил, пока она не явилась. Был уже второй час ночи.
Я услышал поворот ее ключа в замке, невероятно обрадовался, однако решил не показывать своей радости, а не то избалуешь на свою голову, ведь она и так уверена, что для меня лучше, милее, дороже ее никого нет. Впрочем, действительно так оно и есть.
— Ты не спишь? — огорченно спросила она, увидев, что я сижу за столом и читаю книгу (до сих пор не помню, что я тогда читал и читал ли вообще или глядел бездумно на печатные буквы).
— Ты могла бы позвонить, — сказал я. — А то еще немного и я бы подобно старику Эгею прыгнул бы с отчаяния в море.
Я поведал ей этот древний миф об отцовской любви и неблагодарности сына еще в ту пору, когда она училась в четвертом классе. И она тогда спросила меня: