Вдруг он увидел то, что хотел. Это была широкая, длинная улица со старинными домами, не похожими друг на друга.

Вон там вдалеке гостиница, там мы повернули налево. А здесь впереди… Впереди слева и справа по тротуарам шли люди, посредине стояло несколько легковых машин. Мгновение, остановленное фотоаппаратом. Мирная улица. Тёплый солнечный день. Мужчины в белых рубашках, сгорбленный старичок, мальчик в носочках с кисточками, две смеющиеся девушки.

О чём думают эти люди? О том, что сегодня будет вкусный обед, что вечером пойдут в театр? А девушки, наверное, пройдут немного вперёд и вот здесь, в маленьком магазинчике, неожиданно для самих себя купят букет цветов…

Да, это началось, пожалуй, здесь, у этого магазинчика. Здесь, именно здесь…

Алексей Николаевич прочитал на обороте: Aleja Ractawickie. «Тот человек, с повязкой на руке, назвал её улицей, ведущей на Варшаву» — вспомнил Афанасьев. Отложив открытку, он взял письмо, о котором не забывал ни на секунду. Письмо было написано по-русски.

«В нашей люблинской газете появилась большая статья, написанная советским журналистом. Называется она „Первые в Люблине“. Там говорится о Вашем подвиге, сообщается Ваш адрес. Вот я и решил написать Вам в Карелию.

Мне двадцать шесть лет. Я не помню дня нашего освобождения, но вот что рассказывала мне моя мама, которая, к нашей большой печали, умерла недавно от рака.

Она рассказывала мне и моей младшей сестре, как на нашей улице фашисты подбили танк, как танк взорвался. Всё это они наблюдали из подвала нашего дома. Затем она и ещё двое соседей подобрали одного молоденького танкиста. На нём горела одежда, и он умирал. Когда в город вошли советские войска, моя мама позвала санитаров, и того человека забрали. Может, это Вы и есть, пан Афанасьев? Напишите мне ответ. Я буду очень ждать. Ромек Вишневский».

Алексей Николаевич встал из-за стола, прошёлся по комнате. Лицо его стало бледным и невесёлым. Он долго ходил из угла в угол, похрустывая пальцами, сцепленными за спиной. Шагать широко не давали кресло, стулья, диван, сервант, в котором, когда он подходил к нему, тоненько пели хрустальные рюмки.

Стулья были в чехлах, на диване тоже был белый чехол. Ни с того ни с сего это вдруг рассердило Афанасьева. Рассердили ярко разрисованные фарфоровые статуэтки музыкантов и танцоров на тумбочке у кровати дочери. Со стены, как заговорщики, глядели на него трое охотников, собственноручная копия навечно запомнившегося горе-наводчика, его подарок, когда Алексей Николаевич демобилизовался из армии.

Ему вдруг стало так тяжело, как под непосильной ношей. «Салфетки, слоники, половички, — бурчал Алексей Николаевич. — Нет, надо ехать в Койкары, в село, в тишину. А может, написать танкистам в полк: дескать, так и так, приезжаю на недельку — невмоготу без вас». Остановился у зеркала, стал внимательно разглядывать себя. Волосы будто мукой посыпанные, резко обозначились складки у рта.

«Постарел, старик, постарел», — сказал Алексей Николаевич в зеркало. Потом вдруг озорно улыбнулся, подмигнул. «А я вот одену китель, белую рубашку, и тогда увидите, что есть ещё порох, честное слово, есть…»

Он быстро пошёл в другую комнату, стал переодеваться. Свежая, белая рубашка приятно холодила шею. Не хотелось завязывать галстук, — на дворе нынче тепло, и без галстука было бы куда сподручнее, проще, слова сразу находятся при разговоре, — да что поделаешь, к пионерам надо по всей форме.

В заботах быстро бежало время…

Лишь через неделю выдался свободный день, и Афанасьев сел писать ответ в Польшу. Сначала думалось ему, что напишет несколько строк — дескать, жив-здоров, спасибо за письмо. Но когда взялся за перо, вернулся памятью к тем дням, то захотелось вдруг рассказать обо всём. Было тихо, никто не мешал. И он писал целый день, не выходя из дому.

20 июля 1944 года 8-й танковый корпус получил приказ войти в прорыв между Луцком и Ковелем. Тогда у танкистов и родился клич:

— Вперёд на Варшаву!

Путь же в столицу Польши лежал через Люблин, большой город, сильно укреплённый фашистами. С короткими, но жестокими боями стальная лавина двигалась вперёд. В ночь с двадцать первого на двадцать второе июля начался марш на Люблин.

Ещё днём пошёл дождь, а к ночи он превратился прямо-таки в настоящий ливень.

— Дождь — наш верный союзник, — сказал на совещании командир бригады Пескарёв. — Самолёты он накрепко пришил к аэродромам, а мы этим воспользуемся. Скрытно подойдём и на рассвете, как снег на голову, ринемся на немцев. Главное — неожиданность. Люблин мы должны взять с ходу, с налёту.

Танки, тяжёлые американские «Шерманы», на которых воевала 58-я бригада, шли по незнакомым раскисшим просёлкам. Надо было смотреть в оба, и командирам танков всё время приходилось торчать наверху в люке.

Форсировали две небольших речки. Раза три колонна останавливалась — кто-то застревал в грязи.

В машине было душно, воняло гарью. Афанасьев надел шинель от дождя — к полуночи она промокла, а к рассвету уже чавкало в сапогах — натекло с шинели. Снизу под полы шинели шёл горячий дух от мотора, а сверху по лицу хлестал дождь, заливал глаза. Сильный свет фар рассекал косую, гибкую, будто из стальной проволоки дождевую стену, за которой чернела, скрываясь время от времени, спина идущего впереди танка. Когда передний затормаживал, Афанасьев враз догонял его, и тогда комья грязи мягко шлёпали по люку, попадали в лицо.

Афанасьева от качки клонило ко сну, он переставал чувствовать дождь, глаза слипались, голова падала на грудь. Вдруг его дёрнули за полу шинели. Он нагнулся, посветил фонариком, увидел Ибрагима Мангушева, испуганно моргавшего раскосыми глазами. Рапорт его был неожиданным и тревожным — вышла из строя радиостанция. И это перед самым боем!

— Я всё испробовал. Разобрать боюсь — бросает сильно. Чёрт бы взял этих союзничков. Технику подсовывают, тоже мне Америка. Не пойму, в чём дело, не пойму, и всё, — бубнил Ибрагим.

К Люблину подошли, как и рассчитывал Пескарёв, на рассвете. Остановились перед небольшой высоткой. Афанасьев старался разглядеть город, но за дождём и туманом ничего не было видно. Мимо пробежал комбат, майор Кунилов.

— Как дела, Афанасьев?

Алексей Николаевич вспомнил о рации, спустился к Мангушеву. Тот времени не терял даром, менял лампы, проверял контакты. Теперь они возились уже вдвоём, но всё бесполезно. Вдруг в люке показалась голова командира роты Микова.

— Вы что тут копаетесь, цыганские дети? — кричал старший лейтенант. — Весь батальон ушёл вперёд, а вы что, оглохли? Почему не выполняете боевой приказ?

Крикнул и тут же исчез. Афанасьев быстро полез на своё место. Мангушев ставил рацию уже на ходу. Только рванули они с места, как справа за сопкой взметнулись сразу два столба чёрного дыма. Через минуту танк Афанасьева выскочил на высотку. Алексей Николаевич увидел перед собой четыре горящих машины. Но он смотрел вперёд, выбирал дорогу. Справа болотце, впереди речка. Мост. В пятидесяти метрах горит танк ротного. Никто не смог прорваться к мосту. И всё это свершилось в какие-то секунды. Там, в машинах, гибнут его товарищи. Две противотанковые батареи немцев били с того берега перекрёстным огнём, расстреливали почти в упор.

— Яковенко, вперёд! — закричал Афанасьев вниз изо всех сил. — Была не была! Вперёд! Молодец, Санька!

Танк маневрирует среди горящих танков, резко поворачивает влево, разворачивается, и вот уже рядом мостик, рукой подать, видно, как там фрицы копошатся. Вдруг танк дёрнулся назад, будто налетел на невидимую стену. Снаряд ударил в бок башни и ушёл рикошетом. В лицо Афанасьеву полетела мелкими острыми брызгами окалина, краска. Но он только зажмурился на секунду и раньше, чем хотел, непроизвольно нажал на гашетку башенного пулемёта. Потом только понял, что случилось.

«Взорвать хотите — не выйдет», — шептал он, видя, как немцы под его пулями панически прыгают в воду. Когда танк вылетел на мост, Афанасьев оглянулся и увидел, что за ним прямо по пятам идёт машина командира взвода лейтенанта Марышева. Снаряды рвались сзади, и Афанасьев облегчённо вздохнул — зона обстрела кончилась.

— Товарищ командир! — крикнул снизу Мангушев. — Включите шлемофон. Рация работает. Долбанул снаряд башню, она и заработала, проклятая! Вот дела-то!

Афанасьеву от такой новости стало весело. Он поглубже натянул шлем, щёлкнул выключателем, и сразу же в наушниках зазвучал голос командира бригады Пескарёва:

— 164-й, почему не отвечаешь? 164-й, вперёд!

Выскочили на противоположный берег, и вдруг сзади взрыв — подняли-таки на воздух мостик фашисты.

Вот так и остались отрезанными от своих экипажи Алексея Афанасьева и Серафима Марышева. Впереди в тишине стоял чужой незнакомый Люблин, справа послышалась канонада — там наступал 3-й танковый корпус, слева должна была быть 1-я Польская армия.

— Афанасьев! Заходим влево вдоль реки на батарею! — скомандовал Марышев.

Немцы, почувствовав опасность, впопыхах разворачивали орудия. Но не успели. Ваня Жилин бил с первого снаряда насмерть. Пустили ещё пять осколочных. Тут сбоку начал стрелять пулемёт, разорвалась одна граната, другая. Пулемётчиков взял на себя Марышев, а 164-й проутюжил для верности то, что осталось от двух пушек.

Теперь наступил черёд другой батареи, той, что вела огонь справа от моста. Решили зайти с тыла. Одно орудие разгромил Марышев, другое — Афанасьев.

А командир бригады кричит по радио:

— Вперёд, хлопцы! Вы первые в Люблине! Даёшь панику! Лупи гадов!

Танки осторожно вошли в предместье. Остановились. В рассеивающемся тумане проступали дома, виднелись шпили кирх. Стали держать совет.

— Отступать некуда, пойдём вперёд. Но смотреть надо в оба, Алёша, — сказал Марышев. — Вся у нас надежда на неожиданность. Для немцев мы как гром средь ясного неба.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: