Можно бы рассказать, как одна старуха склоняла голову на колени к другой, а та, другая, шевелила волосы тупым «вшивым» ножом Но кому это нужно и надо ли об этом рассказывать нашим детям? А если и скажешь, то удивятся, намытые душистым шампунем, и скажут еще, что теперь времена не те. Конечно, не те. Да ведь от памяти никуда не денешься.
Впрочем, для литературы хватает всяких других тем. И любовь тебе тут, и красивая смерть во имя красивой жизни. И всякие там библейские «не убий», «не прелюбодействуй» и «не хлебом единым». А вошь, которая бегает в голове у ребенка с красивыми глазами, куда эту вошь?
Вот Викентий и спрашивает у своего седенького оракула:
— Бабушка, отчего бывают вши?
— От забот, — говорит она.
Теперь-то уж и он скажет, что вредное насекомое не потому заводится, что нету мыла, а один только щелок вместо шампуня, а оттого, что все вот думаешь, как там на войне мужик наш, как там сын?
И днем, и ночью ты с ними, ищешь их мыслью своей, где он сидит там в окопе, да и пулю ты следишь, как она летит в него. И вот ты отводишь мыслью своей, чтобы мимо она. И ворочаешься всю ночь, а уж тут и вставать надо, и пойло корове ладить, и хлеб стряпать.
И все ждешь, вдруг брякнет дверное кольцо, явится однорукий Сидор, вынет тебе из почтальонской сумки бумагу, и будешь ты биться лбом в половицы да пухнуть от слез.
Это Викентий теперь так рассуждает. Когда голова его едва выглядывала из-под стола, он этого ничего не осознавал и не понимал.
— Вон, говорят, у Натальи убило мужика.
И бабка Викентия, и дед, и мать делаются от этой вести еще задумчивее и уж не улыбаются ему, а только вздыхают. У Натальи трое дочерей да сын Петька. Как они теперь?
— А какой он был, этот Прохор? — спрашивает Викентий.
— А красноносый был, — говорит бабка. — Нос у него большущий, красный.
Викентий не понимает, как это его убило, что это за пуля, которая прилетела и попала в Прохора. Одно он понимает, что Прохор теперь не придет с войны и Наталья и ее дети будут жить одни, без Прохора.
И вот он видит в окошко, как шатается Наталья из одной избы в другую да сморкается на ходу в старенький холщовый фартук.
— Понеси леший эту войну окаянную, — бормочет бабка и идет молиться в угол и просить бога, чтобы кончилась эта напасть. А бог молчит ей. И лицо у него, как всегда, одинаковое, и глаза не мигают. И когда Дарья стукается лбом о половицу, Викентий думает, что ведь больно ей стукаться лбом.
И вот они сидят за столом. Сейчас будут есть. Бабка рушит черствую ковригу, прижимая ее к животу, считает куски. Дед смотрит, как она рушит хлеб ножом с деревянной ручкой.
Потом она лупит картошку, трет редьку, солит, заливает квасом, и еда готова.
И вот начинают хлебать. И насыщаются. И есть крыша над головой, и постель, и печь есть, и совесть твоя чистая. Хлеб ты добыл трудом упорным. И жуешь кусок долго. И сыт. И спи до утра.
Во время чтения он говорит себе: «Это похоже, очень правдиво, потому что у меня тоже когда-то так было». Или он говорит себе: «Это плохой человек, а она хорошая. Он ее обманул. Я вот тоже когда-то сделал так». И он немного смущен, что когда-то тоже обманул. Но кто об этом знает? Совесть знает.
Когда мы говорим, что все просто в жизни, то это ложь. Когда мы говорим, что все сложно в жизни, то и это ложь, потому что и просто и сложно.
И никак тебе не отделить правду от неправды, а добро от зла, потому что это части единого целого, как младенец в утробе матери. Начнешь их разделять, и погибнет жизнь.
И вот мы научились, что есть на свете добро и зло. И то и другое зреет рядом в нашем саду. И мы убираем зло, как убираем сорняки. Но сорняки выносливее.
Вот о чем иногда рассуждает Викентий, сидя на крыльце и уткнувшись носом в какую-нибудь толстую книгу.
И уйдет, и уйдет по какой-то тропе своей Викентий искать что-то утерянное, без чего трудно ему жить. Поглядел бы кто на него со стороны, не дай бог. Остановится в лесу около дерева или пня трухлявого и говорит:
— Вот послушай, пень. У меня были бабушка и дедушка. И отец и мать. Куда они делись? Ушли, канули.
А пень молчит Викентию. Дерево шумит ветвями, как будто что-то объясняет, но непонятен ему язык дерева.
Так вот и мыкался Викентий в то лето, все ему неладно, нехорошо. А чего тут такое особенное? Все теряют близких. Одни приходят, другие уходят. И никакого чуда. Жвачку, говорит, я потерял, Иван Данилыч. А на что тебе жвачка? Ты ведь не корова, а человек.
— Человек ли? — как-то возразил он Ивану Данилычу. — Какой там человек, видимость одна, оболочка.
И подумал с горечью про себя: «Запахи забыл, прикосновения звуков лесных к уху моему, робкое тепло заходящего солнца на щеке. Все забыл».
— Ну загнул ты, — поморщился Иван Данилыч. — Вкалывать надо. Экой лось, а ни хрена не умеет. Ну-ко, бери топор да чурку эту суковатую расколи.
— Не расколоть, — сказал Викентий.
— А ты расколи! — настаивал Иван Данилыч.
Викентий провозился с чуркой около получаса, но расколоть не смог, плюнул, вытер пот и сел на бревно.
— Ну-ко, пусти, парень, — деловито сказал Иван Данилыч. Он кинул зоркий взгляд на чурку, не сильно замахнулся, поднял на плечо и хакнул о бревно. Злополучная чурка разлетелась на две плахи.
— Хорошо у тебя получилось, — обрадовался Викентий.
— Да ведь я мильен чурок за свою жизнь, поди, расколол, — сказал Иван Данилыч.
— Мильен, — повторил Викентий, нему вдруг стало покойно и весело, как будто вернулись те времена, за которыми он сюда приехал, как будто нашел свою «жвачку».
Но тут ему вообразилась Анюта, скачущая на своем коньке, и ему еще раз захотелось увидеть ее. Но всадница куда-то запропастилась. Он искал встречи, глядел на дорогу, перестал ходить к реке, и так прошла неделя.
Встретились они случайно. Она ехала на своей лошади, а Викентий шел по дороге. Она обогнала его, обернулась и крикнула зычно:
— Догоняй!
— Сейчас, — покорно пробормотал Викентий и ринулся вниз по дороге.
— Куда идешь, Викентий?
— Туда, в магазин. А ты откуда едешь?
— С третьей бригады. Бирки делала.
— Какие бирки?
— На коров. Ты что, не видал никогда бирок?
— Не видал.
— Ну так на тебе!
И всадница с хохотом накинула на шею Викентию бирку на бечевке и ускакала.
— Провалиться бы тебе с двоими бирками, — сказал он, снимая со своей шеи табличку, на которой химическим карандашом было написано: «Бык Варфаламей».
Викентий покачал головой и выкинул фанерку в кусты. И все-таки он был рад встрече и незамысловатому разговору с Анютой. Она с ним шутила, смотрела на него, улыбалась, а разве этого мало?
Но Анюте в тот день предстояла еще и другая встреча, о которой она и не догадывалась.
Председатель Круглов вовсе не был так глуп, чтобы расстраиваться из-за падшей лошади, что закопали ее, якобы, не на том месте. «Испокон веку на том месте закапывали падших кобыл», — мысленно возражал он пенсионерке Елисавете.
Со своим делом Круглов справлялся неплохо. Оно не было ему в тягость. Оно было ему даже приятно.
Чуть свет он подымался на бугор, где стояла контора, отмыкал замок, готовил, какие надо, бумаги, звонил по телефону и опять выходил на улицу, вслушиваясь в тихий воздух, не гудит ли где машина.
С бугра было видно все. Вон проехал на зеленом мотоцикле продавец, и гремят железные запоры в магазине на всю округу. А вон скачет на кобыле чудная всадница Анюта. И прямо к нему, к Круглову, лошадью на него наезжает. Вот уж и правда посмотришь на нее и скажешь о чем-нибудь, вроде: «Эхма, нам бы денег тьма».
— Здравствуй, Андрей Иваныч!
— Здравствуй, Анюта!
При чем тут дохлая лошадь, которая некстати засела в голове и которую якобы закопали не на том месте, когда вон какая всадница перед ним. Эх, страсти! Все мы грешники!
Андрею Иванычу уже под пятьдесят. Уже полголовы у него сивых волос. Росту невыгодного он, как крепкий смолистый пенек в сапожках. Никакой стати.