Анюта зевнула. Он подумал, что, даже когда она зевает, все равно на нее приятно смотреть.
— Не выспалась? Все гуляешь?
— Гуляю, Андрей Иваныч.
— С кем же ты гуляешь?
— А с кем хочу, с тем и гуляю.
И уехала, не желая больше разговаривать.
Круглов запечалился, будто не Анюта растаяла в утреннем мареве, а вся его будущая жизнь. И вот он стоит тут посреди дороги, разнесчастный человек. А ведь кто об этом знает и кому это надо?
Да еще ведь и осудят, если проведают, что сохнет по девчонке. «Как толста и стара моя Марья, — подумал он. — И все болеет, все охает».
И ему уж представилось, что она никогда не была молодой и он не любил ее никогда. А так просто, куда стадо, туда и он.
Подъехали три грузовика, и он отправил их за кормами. Коров выгоняли из стаи. Впереди их шагал понурый бык. Начинался новый день.
Солнышко сидело на краю неба, закрывшись веселым облачком. Все вокруг было бодро и свежо и молодо. Только Круглов барахтался в темном омуте своих необычных чувств.
Доведши себя до сумрачного состояния, он заглянул в мастерскую, что-то там приказал или спросил и остался недоволен.
И вдруг ему захотелось в Зарубино, куда ускакала всадница. Зыбкий свет счастья забрезжил перед ним, и он полетел туда как на крыльях.
Анюту он застал со связкой бирок в коровнике. Не вдаваясь в подробности, он схватил ее и потащил на кучу соломы.
— Ты что, сдурел? — изумилась она. А потом расхохоталась своим луженым смехом. — Ах ты пень стоеросовый!
Тут он споткнулся обо что-то и рухнул на солому, больно придавив хохочущую всадницу. Она поморщилась сквозь смех, но все хохотала и не могла остановиться. Есть же такие люди на свете.
Круглов с треском рванул кофту, тут она ахнула изумленно:
— Так ты мне еще и кофту разорвал?! Так на ж тебе! Получай! Черт сивый!
И ее литая, тяжелая нога ушла в рыхлый живот Круглова. Тот выпучил глаза и стал хватать ртом воздух.
Всадница встала усмехнувшись, перешагнула через Круглова и вышла вон, сильно недовольная происшедшим событием.
Между тем все еще было лето в Пестрове. Круглов стал недомогать. Болело то место, куда двинула его ногой проклятая всадница. Теперь ему все время приходилось поглаживать живот, чтобы не болело. А в машине совсем перестал ездить, тряско. Все просиживал теперь в конторе на беду персоналу ее. В конторе делать нечего, все дела на сенокосе. А тут девки молодые, балаболки, все ему уши протрезвонили.
— Сходите-ка хоть сено пограбьте.
И отослал их за реку. Тихо стало в конторе, только разве муха прозвенит.
Всадница зашла как-то по делу. «Как изменился Круглов-то, — подумала она. — Ну чистый покойник стал».
Вот что он хотел сказать ей, пользуясь случаем: «Извини, такое дело. Неловко вышло». А сказал:
— Вот ты подумай, Анюта. Старый я, да. Нехорошо с тобой поступил, глупо. Сам все понимаю, да и ты понимаешь. Помру скоро, а счастья много ли я видал? Одни хлопоты, то запчасти добывай, то корма. А от начальства одни только нагоняи.
И оборвал себя, боясь, что всадница будет хохотать, как в прошлый раз. Но она почему-то молчала и хмурилась. Было обоим неловко. Ну раз такое дело, стали говорить о коровах. Ей было жалко Круглова, но что поделаешь? Всех не пережалеешь.
А тому со дня на день становилось все хуже и хуже, и прободнулся аппендицит. Соперировали вовремя, и все обошлось.
Между тем солнце сияло над Пестровом. Пахло в лугах травой и лошадями. Анюта делала бирки своим коровам на ферме в Зарубине.
Зина подремывала на раскладушке, бабы чаще ходили в колодец за водой, поливали капусту. Но черпалось по полведра, обмелел колодец, чистить надо было. Да вот все недосуг. «Вычистится», — отвечал людям Иван Данилыч.
Зной плыл над землей, и бык пестровского стада весьма грустил. Коровы обглодали весь берег и поглядывали за реку.
Никон чинил грабли на крыльце. Василий Петрович долбил новое корыто для свиньи. Иван Данилыч сидел на крыльце, читал обрывок газеты и варил суп на керосинке.
А Викентию у реки в знойном воздухе чудился басовитый хохот всадницы. И не хотелось ему ни о чем рассуждать, не надо было больше ничего искать, ни забытых запахов детства, ни тропок, по которым ступала его младенческая нога. И так хорошо, и так счастливо.
В отдалении полегли коровы на берегу и жевали свою жвачку. Только бык понуро стоял и смотрел за реку. Там ему мерещились новые, прекрасные пастбища…
Вспоминались Викентию прошедшие времена, та его жизнь, которой уже нет, те люди, родные и близкие, которых уже давно нет. А он ездит к ним, и мерещатся ему знакомые голоса. Вот как было.
— Чего это у тебя в котомке-то? — спросила бабка Дарья?
— Да куски, бабушка, — отвечала побираха.
И вот моется она в бане, скребется, и неохота ей выходить оттуда. Да уж Дарья пришла за ней и рубаху ей свою старую, но чистую, принесла.
— Вымылась ли?
— Ой, спасибо тебе, Дарьюшка. Бог тебя помилует. Уж вымылася, уж как напарилася. Все косточки-то мои отмякли. — И вдруг реветь.
— Что ты, Матрена, господь с тобой.
И Дарья осветила фонарем женщину, почуяв неладное.
— Ой, не свети ты на меня!
— Да ведь ты баба, не старуха.
— Не старуха я.
— Да брюхатая.
— Из-за куска хлеба я, не суди, — едва слышно сказала та.
— Где и глаза-то у меня подевались, — пробормотала бабка Дарья. — Понеси леший старую! Полно, Матрена, бери рубаху-то.
— Куда мне теперь? Утопиться только.
— Одевайся.
— Куда мне теперь?
Вот какое дело тут приключилось.
— Ну дак что, живи, — говорит Дарья, — у нас в прирубе. Все равно пустой. Ваня там жил с Марфушей, а теперь ты живи. Ваня-то на войне у нас…
И все тут чисто особенной чистотой природы, Викентий видит избы, залитые солнцем и которых теперь уже нет, свезены на дрова, дорогу, подслеповатые баньки; степенных мужиков с бородами и неспешными движениями. Их уж тоже давно нет. И баб он видит, наклонившихся в работе да так и застывших навек.
Он не знает, что его гонит каждое лето на эту кроху земли, где нет уж у него никого и ничего, кроме двух могил на кладбище. И он приезжает в эту деревню, будто домой из долгой командировки. Но уж многие тут не знают его молодые, и он многих не знает. Но дорога и знакомые елки за деревней остались, и каждая излучина реки, и куст ольховый узнают его молча и принимают как своего. И он им говорит безмолвно «Узнаю, все тут узнаю. Все на месте».
А может быть, он для того и бывает здесь, чтобы узнать, на месте ли все, как он оставил когда-то, все дорогое, что привык считать своим.
Ведь мало на свете мест, которые считаешь своими. А у него оно и вовсе одно-единственное место, где он впервые научился ходить, испытал и обиду и радость, страх и любовь, впервые увидел восход и заход солнца. Это место — его деревня, застывшая однажды в его детском воображении. То это лето с рекой и купаньем, то зима, с тихим снегом, то осень с чудом осенним, падающими листьями.
И вот он отдалился от всего этого на полжизни. И думает, если умирать, то там, где родился: там следует терять мир, где ты его обрел. Ибо последнее, что ты должен увидеть перед смертью — свою родину…
Никто не отнимет у него то лето. Он и теперь помнит, как бабы грабили сено в наволоке, а он сидел на берегу и чуть не плакал от жары. Оводы липли к потному телу, жесткие кузнечики сигали над ним. Бабы ходили в лаптях, им было не колко. А он босиком.
Река на солнце сверкала, синела, рябилась. За рекой был иной мир. Луга там сочные, трава густая, там остро пахнут ивы и нет деревень. Там дико.
Тут к нему подошли ребята постарше и сказали: мол, айда за реку, наедимся черемухи.
— Не, — испугался он. — Не перейти через реку.
— Пошли! Переведем!
Река доходила ему до горла, но сильное течение отрывало ноги от дна, и, если бы его не держали за руки, он бы утонул. Потому что не умел плавать.
Они выбрели наконец на песчаную косу, вошли в лес и попали на тропу. Буйный зеленый мир очаровал его. Долго ли он так стоял в забытьи с разинутым ртом, но когда очнулся, то понял, что вокруг никого нет, он отстал от ребят. И страх одолел его. Он заорал дурным голосом и побежал к реке: