пшеничкой! Я недолюбливал его, а здесь вдруг он мне понравился. Наверно,
тем, что с восторгом смотрел на моих голубей, а может, просто стало жаль, что
на щеке у него багровое родимое пятно, а за ухом нарост, похожий на маленькую
картошину. Походит ли этот нарост на банан, я не мог судить: не знал, что это за
плод и какого он вида.
Он сказал, что берет обе пары оптом за полтысячи. А я сказал, что скощу
ему сто рублей, если он поклянется не обрывать никого из голубей. Он поклялся,
выговорив для себя дополнительное условие: после первого прилёта я отдаю
ему Страшного и Цыганенка.
Через день я съездил к Банану За Ухом и возвратился чуть не рыдая: он
оборвал крылья Цыганёнку, а Страшного и Цыганку, не мечтая их удержать,
перепродал голубятнику со станции Карталы, находившейся километрах в ста от
города. У меня была тайная надежда, что все мои голуби прилетят. А если так
случится, что Банан За Ухом удержит их, то я смогу к нему приезжать, чтобы
хоть одним глазком взглянуть на Страшного с Цыганкой и Цыганёнка с
Письменной. Теперь я не увижу своих старичков. Пути на станцию Карталы у
меня нет и наверняка не будет. А прийти оттуда они не сумеют: такая даль, да и
зима вот-вот наступит.
Уроки я учил, устроившись со всеми удобствами: подо мной край сундука,
придвинутого к стене, под ногами перекладина стола, под локтями сам стол,
упирающийся мне в грудь боковиной столешницы. Чуть скосил глаза - видишь,
что делается перед хозяйственными службами, на крышах, в том числе на
Мирхайдаровом бараке, на металлургическом заводе и в небе над ним и над
бараками. А чтобы увидеть своё лицо, нужно повернуться и достать
подбородком до ключицы. На деревянном угольнике, накрытом кружевом,
связанным мамой из ниток десятого номера, стоит зеркало: в него и глядись
досыта на свои выпуклые глаза (за них меня дразнят Глазки-Коляски), на косую
челку, на разнокалиберные уши. В зеркале я вижу отражение розового
целлулоидного китайского веера и раскрашенной фотокарточки, где мы с мамой
прижались друг к другу плечами и где между её дисковидным беретом и моим
пионерским галстуком есть красный перезвук - оба затушеваны фуксином.
Бабушка терпеть не может, когда я «выставляюсь в зеркале». Она думает, что я
из-за этого с ошибками выполняю задание по письму. Раз я пишу, все это для
бабушки - «по письму».
Её нет дома. Поверх будки я вижу, как она из огромной кучи
каменноугольной золы выбирает комочки кокса. Оборачивайся в зеркало,
сколько твоей душе желательно. От холода в комнате у меня химически-синие
губы. Но я не обращаю внимания на холод. Я гадаю о том, сравняются ли мои
уши, как выровнялись в последние годы зубы, валившиеся прежде друг на
дружку. Я загибаю пальцами уши и пристально их исследую, затем замечаю, что
угол над зеркалом весь в «зайцах» - промерз. И мне становится радостно: нашим
под Москвой и в Москве тепло, все в ватном, в пимах, в полушубках, только у
нас, в одном городе, в помощь фронту собрали эшелон зимних вещей и обуви.
Счастливчик, кому достанутся мои валенки, скатанные дядей Мишей
Печёркиным. Хорошо, что дядя Миша сработал великие катанки. Теперь у кого-
то ноги как в доменной печи. Дядя Миша недоросток, а любит всё крупное:
жену взял чуть ли не вполовину выше себя, на охоту ездит с фузеей восьмого
калибра и пимы валяет на богатырей. Правда, сыновья получаются в него
низкорослые.
Из-под щепки, которой бабушка орудует в куче, вырывается зола. Если стать
голубем и лететь навстречу сегодняшнему ветру - через какое расстояние
устанешь?
Ну, да ладно. Надо браться за алгебру. Какие-то индустриальные математики
придумывают задачки. «Из пункта «А» в пункт «В» вышел поезд...». «Из
бассейна, объемом... в бассейн, объемом...» Неужели нельзя: «Со станции
Карталы в город Магнитогорск вылетел голубь...» А ведь я не знаю, с какой
скоростью летают голуби. Разная у них, конечно, скорость. Среднюю,
разумеется, можно высчитать. А то всё машины, агрегаты, ёмкости.
Бабушка начала дуть в побурелые от золы матерчатые варежки. Сейчас
думает про себя: «Отутовели рученьки мои». Она вздрагивает там, на ветру. И
тут же по моей спине прокатывает волна озноба. Она мерзнет, а я не решаю
задачу. Не решишь к её возвращению - рассердится. Склоняюсь над тетрадью.
От бумажных листьев и от клеенки исходит почти жестяной холод. Скорчиваясь,
как бы ужимая себя к очажку тепла, находящемуся в груди, я согреваюсь. И
вдруг до моего слуха доклёвывается стукоток, мелкий-мелкий, вроде бы
возникающий в подполье. Может, нищенка робко царапает ноготками в дверную
фанерку, а кажется, что звук идет снизу? Однако я наклоняю ухо к полу. Опять
стукоток. Четко различаю, он не из подполья, а из коридора и возникает на
вершок-другой от половиц. О, да это Валька Лошкарев. Ему уже около двух лет,
а он все ползун. Но Валька, когда приползет к нам в гости, то разбойно лупит
ладошкой по фанере. От новой догадки я вскакиваю и бегу к двери, хотя в душе
отвергаю эту догадку. Потихоньку растворяю дверь и слышу, как чьи-то лапки
шелестят с той стороны. И вот на полу напротив меня Страшной. Треск крыльев
- и он на моем плече. И сразу бушевать. И такие раскаты, рокоты, пересыпы
воркованья наполняют комнату и коридор барака, каких я не слыхал никогда.
Закрываю дверь и прохожу на середину комнаты. А Страшной ничего, не
забоялся и все рассказывает, рассказывает о том, как стремился домой, как
решился в мороз и ветер пуститься в полёт, как сразу точно сориентировался,
как еще издали по горам дыма и пара узнал Магнитогорск, как, чуть не падая от
усталости, преодолевал промежутки между бараками и как счастлив, что снова у
меня в комнате, где часто ночевал под табуреткой, над которой прибит
умывальник, и откуда по утрам я гнал его к выходу из коридора вместе с
Цыганкой и Цыганёнком.
Я взял ковш, проломил в ведре корочку льда, напился и напоил изо рта
Страшного. По крупяным талонам позавчера мы выкупили перловку. Я сыпанул
перловки на железный лист; Страшной набросился на неё, затем, будто
вспомнил, что чего-то недосказал, или испугался, что я уйду, снова сел на плечо
и наборматывал, наборматывал в ухо. По временам он, наверно, чувствовал, что
не всё, о чем говорит, доходит до меня, и тогда большая внятность и
сдержанность появлялась в его ворковании. А может, теперь он рассказывал
лишь о Цыганке и замечал, что это мне совсем невдомек, и для доходчивости
менял тон и сдерживал свою горячность?
Бабушка всплеснула руками, едва увидела Страшного на моем плече.
- Ай, яй! Матушки ты мои! Из Карталов упорол! В смертную погоду упорол!
И ещё пуще она дивилась тому, что в таком длинном бараке о тридцать
шесть комнат Страшной отыскал нашу дверь. И маму, когда вернулась с
блюминга, отработав смену, сильней поразило то, что он нашёл нашу дверь, а не
то, что он в лютую стужу прилетел из другого, по сути дела, города. А я был
просто восхищен Страшным и не думал о том, чему тут отдавать предпочтение.
Но бабушкины и материны дивованья с уклоном на то, что голубь нашёл именно
нашу дверь, заставили меня задуматься над его появлением. Я прогулялся по
коридору. Двери были очень разные. Наша, в отличие от всех дверей, была
ничем не обита, с круглой жестяной латкой на нижней фанерке. Дверь перед
нею была обколочена войлоком, а после неё - слюдянистым толем. Моё
восхищение разграничилось. Не столько смелость и память Страшного поразили
меня, сколько привязанность, которую он обнаружил ко мне, человеку, своим
прилётом и радостным бушеванием, а также ум, благодаря которому он