кресло не посмел, замер на стульчике сбоку, оперся локтем на угол массивного стола.

Павло Лысак провожал коменданта из кабинета стоя.

— Прошу садиться, — сухо приказал переводчик.

Хаптер не торопился. Внимательно осмотрел собственные ногти, осторожно отодвинул от

края стола какие-то бумаги, посмотрел на окна, тоскливо покачал головой:

— Осень.

Проговорил таким голосом, словно единственной неприятностью было то, что в Калинов

пришла осень.

Павло Лысак тоже смотрел в окно, отметил, что осень в самом деле пришла на калиновские

улицы, но это его нисколечко не волновало, чувствовал себя одиноко всегда, какое бы время

года ни царило в природе. Что же касается Андрея Гавриловича, то ему было все равно. Для него

все времена года потеряли свои краски. Для него все кончилось. Тело еще жило, страдало, мозг

жил своей жизнью, но из всех чувств, доступных ему, осталось страдание, болезненное

ожидание конца.

Переводчик начал:

— Паны обедают… Не правда ли, уважаемый, вам странно, что в двенадцать у них уже

миттагэссен? Наш брат украинец откладывает трапезу поближе к вечеру, чтобы наработаться,

как вол, чтоб желудок не разбирал, что в него пихают, — давай, давай, борща, каши, затирухи,

картошки…

Избавившись от хозяйского глаза, переводчик стал неузнаваем, из Хаптера переродился в

Хаптура, снова был украинцем, который больше всего любит и умеет подшутить над собой.

Собеседникам было не до веселого настроения переводчика, они оказались неспособными

достойно оценить тонкую иронию, отшлифованный европейской культурой природный талант

мыслящей личности Петра Хаптура.

Он заметил это сразу же, нахмурился и то ли обиделся или просто определил, что не стоит

рассыпаться бисером перед свиньями, заговорил более глухим и более серьезным тоном:

— Пока пан комендант обедает, у нас будет возможность поговорить. Поговорим, как свои

люди.

Он повел разговор о таком, что Качуренко, слушая, только время от времени глотал

пересохшим горлом сухую слюну и его бросало то в горячий пот, то окунало в ледяную воду.

— Вы, уважаемые, предполагаете, что, допрашивая вас, хотят что-то выведать, о чем-то

узнать? Да не будьте же, хлопцы, олухами, а поймите раз и навсегда: чихать хотел, уважаемый

Качуренко, пан комендант на ваши показания. Ему о вас известно больше, чем вам самим о себе,

он знает не только то, что вы делали вчера, позавчера, десять лет назад, он знает даже то, о чем

вы думаете сейчас…

Качуренко с трудом перевел дыхание.

— Вам приказано остаться в тылу, велено организовать банду из отпетых партийцев, вы

заложили базы, харчи и оружие упаковали в ямы, а ортскомендант Цвибль, назначенный еще

задолго до вступления в Калинов, уже ведал, чем вы заняты, что думаете, к чему готовитесь…

Качуренко не мог этому поверить — откуда такое могло быть известно какому-то Цвиблю?

Это уж, прибыв сюда, раскопал, это, видимо, нашлась подлая душа, выдавшая врагу и склады и

тайну, ту, которая была известна немногим.

— Все напрасно… Все напрасно, уважаемые. Ваша игра — если ее можно назвать игрой —

проиграна, советские порядки не выдержали испытания, как видите, не хватило ума у «рабочих

и крестьян» управлять государством, не хватило… Ну в самом деле, уважаемый Качуренко! Кто

вы такой? Обыкновенный простак, извините за выражение. Взять хотя бы это — вам поручили

организовать банду террористов, а вы… в первый же день оккупации попали в каталажку, сидите

вот на деревянной табуретке, а пан Цвибль разыгрывает с вами комедию допроса…

Качуренко клонил голову, стыдно было не перед этим болтуном — перед самим собой.

Руководить районом он умел, а вот что оказался на этой табуретке…

— Поговорим откровенно, мы с вами украинцы. Независимо от того, кто как сегодня думает

и как понимал жизнь вчера. Сегодня ясно: армия Гитлера через неделю-другую возьмет Москву,

еще до наступления зимы будет на Урале…

Качуренко невольно поднял голову, в его потухших глазах вспыхнул огонек. Переводчик это

уловил.

— Да, да, уважаемый Качуренко. С полным разгромом армии Буденного открывается путь на

Москву. Осень, уважаемые, это время сбора урожая. Гитлер пожинает невиданный за всю

историю урожай.

Качуренко, если бы имел физическую силу, если бы не пересохло у него во рту, если бы не

жгло так в груди, возражал бы, кричал, ругался, доказывал бы, что все это вранье, но сейчас он

был способен только на одно — на молчание. И он молчал.

Переводчик был опытным психологом, он понимал людей, поэтому безошибочно определил,

что допрашиваемый не верит ни единому его слову. Возможно, кто другой в такой ситуации стал

бы сердиться, ругаться, но не Петер Хаптер.

— На вашем месте, в вашем положении, я тоже не поверил бы во что-либо подобное. К

сожалению, факты — вещь упрямая. Я говорю, к сожалению…

Петро Хаптур заговорил про Украину, про «многострадальную неньку Украину». Про давние-

давние времена, когда еще шумела Сечь. С патетической грустью вспоминал недавние времена,

когда не утвердились на украинской земле ни Центральная Рада, ни Скоропадский, ни

Директория, ни Петлюра, ничего не мог поделать и Тютюнник, вместе с ним ему, Петру Хаптуру,

недоученному студенту из хутора Затуляки, который располагался в овраге, рядом с зеленой

рощей, пришлось драпать и искать приют на чужбине.

— Великий фюрер Германии вернул украинцам все привилегии и права. Он восстанавливает

нашу державу. В славном городе Львове Ярослав Стецько уже формирует кабинет украинского

правительства, украинская добровольческая армия под руководством подхорунжего Андрея

Мельника поднимает знамена.

На лице Качуренко с трудом обозначилась улыбка. И этого не пропустил внимательный глаз

Петра Халтура.

— Не верится?.. И в самом деле трудно поверить, уважаемые, в такое счастье. Украина

будет принадлежать украинцам…

И сразу же предостерег, сурово предостерег, стукнув по столу кулаком.

— Безусловно, не всем украинцам. Только достойным, Тем, кто навсегда забудет о

большевистских обещаниях, о службе-дружбе с русскими. «Универсалы» Хмельницкого новая

Украина отменяет раз и навечно… Вот так, уважаемые.

Петро Хаптур выговорился. Он считал, что нарисовал такую убедительную картину, которую

только сумасшедший мог бы отрицать. Андрей Качуренко вполне допускал такую мысль, что

Гитлер мог дать разрешение на создание марионеточного правительства Украины, которое

должно было стать орудием задурманивания, ослепления и разъединения украинского народа.

Понимал и то, что переводчик рассказывает об этом ему с Лысаком не по доброте душевной, не

потому, что он «украинец», а имея в виду свое. Поэтому молчал, тем более что его ни о чем не

спрашивали.

Павло Лысак сидел, откинувшись на спинку стула. Казалось, речь переводчика не задела

его сознания. И у Качуренко почему-то нехорошо, тревожно встрепенулось сердце — при

появлении Лысака почувствовал было себя уверенней, а тут сразу стало ему так одиноко, что

даже на душе похолодело.

Качуренко безнадежно клонил голову, минутный интерес к жизни, к людям снова куда-то

исчез, снова он стал безразличен ко всему, и все же хотелось одного — как-то спасти Лысака, он

молод, глуп, жизни не видел, не успел еще ничегошеньки сделать ни хорошего, ни плохого,

зачем же должен гибнуть преждевременно? Но как спасешь? Та Украина, которую обещает

Гитлер, рассчитана на послушных, согласных склонять шею, а Лысак имел непокорный характер,

воспитанный советским строем. Этот не покорится, будет бороться. Поэтому именно для этого

стоит ему спастись…

Петро Хаптур ходил по комнате. Может быть, засиделся, может быть, ноги затекли или


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: