Когда немцы расстреляли немецкого лейтенанта, у моего рыжеватого увальня от страха и удивления отвисла челюсть. Я подумала, что теперь, по крайней мере, один понял, каковы они на самом деле, его дружки. У него даже слезы подступали к глазам, но он взял себя в руки. Еще я подумала, как горька ему покажется смерть. Доброе слово, которое я за него замолвила, предатель переводить не стал. Еще я подумала, что, по крайней мере, один должен будет вместе со мной испить эту горькую чашу. Не вздумай доказывать мне, что моя чаша была бы все-таки менее горькой. Но когда сердце сжимается при мысли о смерти, грозящей сразу двоим, которые хоть и чужие друг другу, но не враги, эта отчужденность так же невыносима, как прилипшее к телу мокрое платье.
Бандиты еще раз подвергли его допросу. Упоение властью тоже держится предписанных форм. Он немного сказал. Лишь несколько слов. Одно из них я поняла, слово „Mädchen“, девушка. Вся банда разразилась диким хохотом. Уж не прошелся ли он на мой счет, чтобы таким образом вызволить свою голову из петли? Но они смеялись над ним. А на меня при этом даже и не глядели. У меня ужасно все болело. Я хотела поскорей умереть. Предводитель что-то крикнул своим бандитам. И они прокричали что-то в ответ. Я думала, это они выносят мне смертный приговор. А может, и ему. Но ничего не случилось. Они ушли в кусты, хорошенько осмотреть машину. Мою тюрьму.
Уж и не знаю, почему Любе так приспичило выяснить, что ты сказал капитану. Я этого тоже не знала. Хотя ты, может, рассказывал мне об этом. Во всяком случае, она дала мне задание. И взяла с меня клятву непременно выудить у тебя те знаменитые слова. В ближайший отпуск. „Операция медный котел“, — так окрестила она свою затею. И еще она велела разочек щелкнуть тебя и привезти ей фотографию. Честно говоря, мне это поручение было не по душе. Но роль разведчика до какой-то степени увлекла и меня. Разведчика, ведущего поиск в прошлом. По возвращении в Москву я сразу отправилась к ней, чтобы предъявить домашнюю работу. Она подала чай, к чаю — „Мишки“. Процитировала Пушкина: „Обряд известный угощенья, несут на блюдечках варенья“. А я со своей стороны выложила на стол твою непомерную мудрость былых времен. „Кто девушку ударит, тот каши с ней не сварит“, Люба засмеялась, не разжимая губ. Придушенный смех сотрясал ее тело. Я уже и понять не могла, смеется она или плачет. Лишь заметив мою растерянность, она рассмеялась во весь голос облегчавшим душу смехом. Чтобы я тоже могла подхватить. Я солгала бы, не сказав, что мне было при этом как-то не по себе. А твое фото, которое я засунула в конверт, она при мне даже разглядывать не стала. Сунула куда-то и заперла.
Прежде чем тронуться дальше, полицай сковал наручниками меня и девушку. Мое правое запястье с ее левым. Должно быть, наручники были для него чем-то вроде кухонной утвари. Потом нас усадили в грузовичок походной кухни. У него в кузове была надстройка в виде ящика, именно туда отвел нас один тип, у которого хватило вежливости сперва представиться: „Обер-фельдфебель Денкер“[1] по прозвищу „великий мыслитель“. До сих пор я сколько ни размышлял, все было правильно». Половина лица у «великого мыслителя» носила следы ожогов. На одном глазу не было ресниц, брови тоже не было. Он указал отведенное нам место. Впереди, справа, в уголке за шоферской кабиной. Плюс набитый соломой мешок и разрешение сидеть. Хорошее место. Девушка получит укромный уголок, а я сяду перед ней, если кто захочет по дорою вспрыгнуть к нам через борт. Полицай, наш караульщик. Или «великий мыслитель», обер-караульщик. Колонна тронулась. Но прежде чем сесть, я осмелился обратиться с жалобой. Среди боевых товарищей это отнюдь не запрещено. Хотя и не поощряется. Из страха перед эффектом бумеранга. Итак, я попросил разрешения задать вопрос, почему со мной обращаются как с пленным и почему ко мне приковали эту женщину, все равно как к преступнику. Когда мы залезли в машину, девушка громко стонала. И от ее страданий я расхрабрился. В ответ «великий мыслитель» сообщил, что в порядке исключения мне будет предоставлено право рассуждать логически. Вслед за ним, разумеется. Итак, он начал: я не оказал сопротивления дезертиру. Сознательно не оказал. Таков первый вывод. Далее: какого черта я вел себя у насоса как ярмарочный силач? После этого Саша просто был вынужден принять меры предосторожности. Кстати, обращаясь к Саше, я должен называть его «господин полицейский». Вплоть до новых распоряжений. «Великий мыслитель» говорил и говорил, как сорвавшийся с цепи учитель. Ну, и наконец, — это в-третьих, я, а также эта русская особа должны возблагодарить бога, господина капитана и наличие санитарной перевозки за то, что эта отборная команда, для которой «милосердие» является иностранным словом, вообще обращается с нами как с пленными. Если бы обнаруженная здесь санитарная перевозка не сняла транспортных проблем, смотреть бы нам с ней снизу, как трава растет. Но его капитан наделен чувством справедливости и такта, какое может быть только у немецкого офицера простого происхождения. У человека, который вышел из народа. Точно так же, как вышел из народа и он, «великий мыслитель». На пустоши Люнебургской, в этом дивном краю… Еще бы немного, и он исполнил бы передо мной песню о Люнебургской пустоши. Может, даже из желания произвести на девушку впечатление своими народными вкусами. У таких менторов внутри сидит дьявол величия, а само величие выражается в рассуждениях о справедливости и тяге к исполнению народных песен. Но, вспомнив, с кем он имеет дело, «великий мыслитель» от пения воздержался. А вместо того постучал в стену кабинки. Полицай открыл заднюю дверцу, машина поехала медленней, а когда она вообще поплелась как черепаха, «мыслитель» спрыгнул, чтобы успеть трусцой добежать до кабины и на ходу залезть в нее.
Девушка опустилась у себя в углу на колени. Я удивился, что она не села по-человечески. Откуда мне было знать, что с ней сделали. Полицай снова запер заднюю дверцу и остался стоять возле нее спиной к нам. Стоял, выглядывая в маленькое окошечко в дверце. Утешение, доброе слово, подержать ее руку — где там. От меня она этого не принимала. Я оглянулся по сторонам. Времени у меня хватало. Ящик-надстройка был сделан из грубо обтесанных досок, без гвоздей, все на шпунтах. Я проверил, вертикально стоит насечка винта или не вертикально. В свое время я работал на вагоностроительном заводе. Там полагалось, чтобы все насечки стояли вертикально. Немецкое качество. Но здесь они не стояли вертикально. Вообще, в нашем ящике было довольно светло. Помимо двух маленьких окошек в задних дверцах и одного задвижного, выходящего в кабину шофера, здесь было еще два продолговатых, по одному с каждой боковой стороны ящика. Одно — слева, другое — справа. Высоко прорубленные. Забранные проволочной решеткой. Под левым, как раз напротив меня — колода для мяса, на четырех толстых подпорках. Над колодой, на стене, воткнутые в петли кожаной полоски — всевозможные ножи для мяса, большая ложка, чтоб помешивать, деревянным молоток, чтоб отбивать мясо, и половник. Рядом, на грубом крюке, — запасные наручники. Еще две пары. Под цепями для коров и веревками для телят. От тряски все эти предметы постоянно звякали и брякали. Когда тише, когда громче. Между колодой и кабиной, напротив — узкие, деревянные нары. В ногах — аккуратно сложенная попона, в головах — цветастая подушка. Под нарами — половина свиной туши, выпотрошенной, разрезанной в длину. Над нарами прикрепленный кнопками плакат. Голова бульдога с растопыренным красным бантом на шее. С нашей стороны, между окном и выходом — встроенный шкаф. С двумя металлическими кольцами вместо ручек и двумя навесными замками. И венец всего для создания домашнего уюта — старинный русский самовар. Медный. Малость помятый, но начищенный до блеска. Закрепленный жестяной скобкой, чтобы не опрокинулся. И в рабочем состоянии. Над решеткой — слабо тлеющие угли., Шум колес и непрерывное звяканье цепей заглушали его знаменитое пение.
Пыльные смерчи за окнами сопровождали наш путь. Колонна почти все время шла на предельной для танков скорости. Пятьдесят — шестьдесят в час. Девушка, которая стояла на коленях в своем углу, начинала стонать на каждой неровности. Левую, скованную с моей правой руку она тогда прижимала к бедру. Я от души желал, чтобы ее боль по цепи перешла ко мне, как переходит электрический ток. На ее языке я знал от силы слов десять. Подхваченных у покойного лейтенанта. Из них два казались мне весьма подходящими к случаю. И я тихо проговорил их: «Ну что?» Тут она опустила голову и заплакала. Вообще-то слезы помогают, даже от боли, Я накрыл своей рукой ее руку, ту самую, которую она прижимала к бедру. И вдруг все стало как-то лучше. Она не оттолкнула мою руку. Сразу не оттолкнула. Потом, через какое-то время все же оттолкнула. И движением головы указала на полицая. Он все еще стоял к нам спиной, широко расставив ноги перед маленьким окошком в задней дверце. Я почувствовал то же самое, что почувствовал бы на моем месте каждый молодой парень, чью девушку или сестру кто-то обидел, — горячее желание вдвойне, втройне отомстить этому грязному зверю. За нами замыкающим в колонне шел третий танк. Из раздвижного окошка в шоферскую кабину время от времени поглядывало на нас перекошенное лицо «великого мыслителя». Словом, действовать опрометчиво никак не стоило. Хотя бы ради нее. Полицаю, должно быть, поручили наблюдать за воздухом и за местностью позади колонны. Но мне казалось, будто, склонив свой бычий затылок, он уставился на подцепленную к нашему фургону полевую кухню чисто русского производства. Такие типы могут тупо уставиться в одну точку, часами не отводя взгляда, а сами тем временем обдумывать всякие подлости. Я велел самому себе, в случае если он к нам полезет, действовать с молниеносной быстротой. Сойдет на худой конец и перочинный нож. Хотя пока эта туша с места не двигалась.