Последние слова казаки и горские делегаты, не успевшие понять, в чем дело, встретили аплодисментами. Ободренные ими, на трибуну один за другим стали взбегать казачьи делегаты.
— Нехристи забижают! Станицы жгут! Какой же мир, посудите сами, люди хрещенные, — взывали они к залу.
— Оружия нам давайте! Мира не будет, покуда не истребим их!
— Объявить чеченцев отмежевавшимися…
Из зала в ответ неслось:
— Провоцируете войну!
— Что делаете, неразумные?!
— Трудовые казаки, вы что смотрите!?
— Съезд сорвать хотите?! — пробовали урезонить казаков рабочие из фракции иногородцев.
Савицкий, Легейдо, Данилов с ног сбились и голоса потеряли, уговаривая казаков. Даже те из них, которые вчера без оглядки пошли за ними, сегодня словно сбесились: смогли-таки есаулы найти в них слабое место.
Свой доклад о политическом моменте Киров приберегал к тому времени, когда на месте будут все делегации. Но сейчас, когда съезду грозил срыв, ждать было бы непоправимой ошибкой. Удержать делегатов нужно было любыми средствами, и после короткого совещания с Буачидзе Киров попросил слова.
Когда он, плотный и широкоплечий, с массивной головой мудреца и энергичными руками труженика, прошел к трибуне молодым пружинящим шагом, в зале произошло замешательство. Есаулы всполошились: опоздали увести казаков! В их стороне еще кричали и топали, но вокруг уже наступала тишина, напряженная и жадная. Казаки потянули к трибуне любопытные шеи.
В отличие от других ораторов, сводящих все к своим личным фракционным интересам, Киров заговорил о далеком и отвлеченном: о начавшемся наступлении немцев, вероломно разорвавших мирный договор и рвущихся теперь к Петрограду и Москве; о том, как контрреволюция, разгромленная на Дону, перекинулась на Кубань; о заговоре международной буржуазии с белогвардейскими бандами против республики Советов. И слово за словом, перед каждым из делегатов развертывалась картина огромного поля боя, на котором их Терек выглядел лишь крохотным островком, а вся борьба страстей на нем — лишь слабым отражением той борьбы, которая шла на великих просторах Родины. И чем глубже проникала в сознание делегатов мысль о их единстве со всероссийской демократией, о их причастности ко всероссийской революции, тем явственней ощущал каждый свою ответственность за исход съезда, тем серьезней становилось настроение. Киров хорошо понимал смысл тишины, наступившей в зале. Он почти физически ощущал тот контакт, который установился у него с сидящими там, внизу. Голос его окреп и теперь уже гремел под гулкими сводами:
— …Условия сейчас страшно тяжелые. Я не знаю, как мы оправимся с задачами, какие стоят перед нами, если соотношение сил на этом съезде не изменится. Я говорю с глубоким сожалением, что среди туземных депутатов здесь нет представителей тех народов, которых огульно называли врагами порядка и мира…
— А кто ж они, ежли отмежевались! — крикнул кто-то из группы казаков.
Откинув назад волосы, Киров посмотрел в ту сторону таким острым искрометным взглядом, что все, кто перехватил его, невольно оглянулись, разыскивая крикнувшего. И странно: он сразу же попался на глаза; это был есаул, атаман Гребенской станицы. Сидевшие вокруг казаки в потертых чекменях тоже смотрели на него. Смотрели, как проснувшиеся лунатики. У есаула лицо было багрово и искривлено от злости.
— Я не расцениваю это так безнадежно, — продолжал Киров таким тоном, будто он обращался к одному только атаману, — и считаю, что революционности у них имеется достаточно. И если бы завтра они находились среди нас, на девяносто процентов дело революции было бы у нас спасено…
— Правильно! Конец междуусобий удесятерит силы демократии! — захлебнувшись от страсти, крикнул молодой голос из массы иногородних. Вся левая сторона зала зааплодировала.
Голос докладчика наливался горячностью. Он уже не просто говорил — он призывал, заклинал:
— Поймите, наконец, что единственный путь и для вас, казаки, и для вас, горцы, — это во что бы то ни стало, ценою каких угодно жертв протянуть друг другу братскую руку, ибо какие бы жертвы при этом ни приносились, они будут несравненно меньше тех жертв, какие дает война. Представители горной Чечни говорят, что там народ уже задыхается: там платят 150 рублей за пять пудов кукурузы, там голодают, там пухнут от голода. Вот к чему привел этот способ ликвидации всех больных вопросов… Вот война длилась только один день, и уже погибло с обеих сторон сто человек. Сколько их погибнет еще? Я спрашиваю воинственных, сколько они еще потеряют?
Вопрос, обращенный прямо к казакам, снова заставил всех депутатов оглянуться на них: там произошло еле заметное движение, будто плечи пригнулись.
— Мы зовем всех трудящихся к объединению, и я далек от мысли возлагать ответственность за все, что происходит в области, на ту или иную национальную группу. И те, кто говорит, что в этом повинны ингушский и чеченский народы, те творят политическое преступление. Но так же преступно считать и все казачье население враждебным по отношению к туземным народам.
— Верна!
— Правильно! — будто со вздохом облегчения выкрикнуло несколько казачьих голосов.
— Верна-а! Нам, трудовым, нечего С ними делить…
Это крикнул Вознесенский казак, недавно публично разоблачивший хрипастого кулака-хорунжего. Его приветствовало несколько гулких хлопков со стороны иногородцев.
Киров, чутко уловив нарастающий перелом, бросил в зал заключительные слова:
— Единственно, что нам остается, — это каждому рабочему, солдату, крестьянину, трудовому казаку и трудовому горцу шире развернуть наше революционное знамя и идти с ним к братству народов!
Дружные аплодисменты, вспыхнувшие у иногородцев и поддержанные осетинами и кабардинцами, волной прокатились по залу. Захлестнула волна и тяжелую глыбу казаков. Там захлопали сначала неуверенно, потом все смелей, громче. Весь зал поднялся. Аплодировали стоя, одна делегация приветствовала другую…
На обеденный перерыв разошлись окрыленные ощущением близкого успеха.
Перед началом вечернего заседания разнесся слух: прибыли ингуши, и пятигорские железнодорожники, встречая их, устроили на вокзале митинг. Зал начал заполняться задолго до конца перерыва. Возбуждение, охватившее людей еще во время доклада Кирова, перерастало в настоящий ажиотаж. И когда появились ингуши — двадцать стройных черноглазых парней с суровыми и решительными лицами — в зале разразилась буря. Делегаты стоя рукоплескали и выкрикивали приветствия, восхищаясь мужеством и упорством этой кучки храбрецов, преодолевших десятки смертельно опасных преград на пути к цели. Василий и Мефодий слышали, как трудовые казаки переговаривались:
— Слава те, господи, гора с плеч! А то было нас во всех грехах обвинили.
— Ну, теперича все дела можно решать!
Аплодисменты еще не умолкли, когда один из ингушских делегатов, тонкий, быстроногий, стрелой взлетел на помост, широким жестом сбросил на пол бурку и папаху.
— Я буду говорить! Я буду приветствовать съезд от имени ингушского народа и буду говорить о его требованиях… Тихо!
Не успел он сказать и десятка слов о том, что его народ ищет своих человеческих прав и требует возврата их отцовских земель, захваченных царскими казаками, как возбуждение радости вмиг обернулось возбуждением бешенства. Этот напористый самоуверенный ингуш слишком смело, с налета задел самое больное, о чем другие говорили с ними, казаками, тонко, с подходом.
— Брешет! Те земли наши! — злобно завопил кто-то из атаманов. Казачьи офицеры и атаманы повскакивали, хватаясь за кинжалы.
— Нет мира! Не будет мира, пока живы ингуши. Война! Война! Не отдадим земли нехристям! — неистовствовали сунженцы и гребенцы.
— Домой, казаки! В станицы! Тут нам нечего делать, раз нас продают! Большевики сторону нехристей держут! Не по пути нам с ними. Домой в станицы! Войсковой круг защитит права свободолюбивого казачества, — призывали есаулы.
Часть казаков, переворачивая стулья, уже повалила из зала за своими атаманами.