— Одним словом, подготовили наши эсеры "мнение", — мрачнея, произнес Василий.
— Добрые вести, ничего себе! — подтвердил Мефодий.
У Петра так и дернулись к переносице рыжеватые гусенички бровей.
— Макушов злой, в правлении кричал, что, как бирюков, вас нагайками запорет, — все больше воодушевляясь, тараторил он.
Казаки задумались. Василий предложил все же ехать в станицу, но осмотрительный Мефодий отговорил:
— Подождем дотемна…
— Ну, вот что, — хмурясь, сказал Василий казачатам. — За труды ваши спасибо. Текайте до станицы. Ты, Петро, батьке скажи, чтоб у вас наши к ночи собрались… Мы потемну подъедем до вашей хаты. Про съезд, скажи, вести везут… А мы покуда прогуляемся…
Когда хлопцы скрылись за бугром, Василий и Мефодий повернули коней к макушовской мельнице.
— Вот и определилось положение: теперь добром власть не взять. Только оружием, через революционный переворот, — хмуро говорил Василий.
Мефодий усмехался, охваченный мрачным весельем и решимостью:
— Революция в станице Николаевской — поди ж ты!..
— Революционный отряд — первое теперь дело… Нынче же поставим перед фронтовиками вопрос…
…На широком, усыпанном сеном и зерном плацу перед мельницей сгуртовалось с дюжину подвод. Выпряженные лошади и быки с сочным хрустом поедали сено, в воздухе стоял крепкий запах навоза и мочи. Ласково журчала вода, бежавшая под мельничным настом, ей глухо вторили шершавые ремни и тяжелые вальцы, сотрясавшие стены мелкой неуемной дрожью.
На пороге приоткрытых воротец сидел с чувалом на голове макушовский мирошник Степка Рындя. Он только что засыпал зерно и, скаля зубы, черные в белой раме запорошенных мукой усов и бороды, глядел на людей.
Казаки мирно беседовали, собравшись вокруг словоохотливого Данилы Никлята. Чуть поодаль от них, ближе к Степке, сидел на арбе старый осетин, до носа закутанный в лохматый овечий тулуп. Второй осетин, помоложе, с крупным синеватым носом, в сдвинутой на глаза затрепанной папахе прохаживался подле Другой арбы, воткнув за ноговицу крученый бечевочный кнут.
Ничто, казалось, кроме насмешливой улыбки Степки, не напоминало о происшедшей здесь пятью минутами назад перебранке, грозившей окончиться хорошей драчкой. А завязал все невзрачный змейский писаришка Хмелек, привезший на помол свою "жалованьскую" пшеницу. Ишь, как смирно он теперь сидит подле Данилы! А пытался было вытеснить из очереди старого осетина, сидевшего на мельнице с самой ночи.
— Обождешь, цауште,[12] небось не сдохнешь. Я человек службенный, занятой, — заявил он, бесцеремонно отпихивая крючковатой ногой чувал осетина.
Старик оказался не из боязливых, заупрямился. Змейские казаки — сегодня их на горе писарю оказалось немного — одобрительно посмеивались над хмелевской шуткой. Другие, сидевшие на подводах в разных концах плаца, равнодушно помалкивали. За старика вступился молодой осетин и — неожиданно для всех — Данила Никлят, недолюбливавший, как и большинство николаевцев, богатых и чванливых змейцев.
— А ну-ка, ваше благородие! Для тебя, гляжу, другие люди — уже не люди! — подступился он к писарю, выкатывая светлые судачьи глазки.
— Ты это про каких же людей? Я тут одних азиятов покуда вижу, — заспесивился писарь, оглядываясь на своих станичников. Данила расходился:
— А вот я разую тебе очи, сразу узришь…
Казаки на подводах насторожились, вытянули шеи. Данила неторопливо стал закатывать правый рукав. Молодой осетин пытался остановить его.
— Марать кулак не надо, сусед. Зачем? Житейский дела, обыкновенный дела…
— А ты оттулись отсель, я с им по-свойски поговорю… Я ему зараз покажу, как наших кунаков обижать…
— Сколько их у тебя, кунаков-то? — недобро улыбаясь, подошел один из змейцев.
— А вся Христиановка нам куначья! Это тебе понятно? Не трожь этого деда, хай засыпает зерно — его черед…
— Ах ты, христопродавец! Своих азияту продает! — взвизгнул Хмелек. — Глядите, люди добрые, как он! Глядите…
— Ты до людей не кидайся! Думаешь, люди — дураки, не кумекают, что к чему! Думаешь, ежли б тут заместо этого деда Абаев або Туганов какой-либо стоял, так ты б и полез через его? А? Да тебе б кошель потолще был — так и уважать станешь, хочь мерина вон того сивого…
На подводах последние слова Никлята были встречены смехом.
Казаки один за другим стали подниматься, подходить к скандалящим. Сочувствие явно было если не на стороне старого осетина, то во всяком случае на стороне Данилы, сбивавшего спесь с этого "зажравшегося" змейца. Писарь быстро учуял, откуда ветер, сразу же сбавил тон.
— Вот не гадал, что от своего, от казака, такое приведется услыхать…
— А ты вот услышь, услышь… Нехай тут все знают, что не нация тебя в грех ввела, а беднятство его… Такие, как ты, и меня, и другого такого, победней тебя с виду, с очереди могут турнуть! Охамились вы, вот чего! Вам все одно, что осетин, что казак, — было б пузо толще…
Остудив раздражение в пространной речи, Данила раскатал обратно рукав, уже без зла глянул на кучку змейцев, теснившихся за спиной писаря, снисходительно сплюнул в сторону.
— А то! Они тольки себя и почитают!
— Чем толще, тем он до людей не чувствителен, — поддержали Никлята его одностаничники и хуторские. Но поджечь его больше не удавалось.
Казаки, ждавшие драчки или хотя бы обмена зуботычинами, были разочарованы и уступкой писаря и отходчивостью Никлята. Но общий разговор жаль было бросать, и, присев тут же на мешках старого осетина и Хмелька, казаки повели неторопливую беседу.
Степка Рындя миролюбиво и презрительно усмехался, глядя на них, вспоминая былые времена, когда на мельницах, где он служил, вот так же с пустяков разгорались целые побоища меж казаками и осетинами или меж ингушами и казаками. Времена ли, в самом деле, переменились, люди ль с гнильцой пошли?
Данила, увлекшись разговором, уже успел забыть о старом осетине. Тот, обиженный, залез в свою арбу, уселся, повернувшись спиной к казакам, сердито нахохлившись. Второй осетин отошел, деликатно не вмешиваясь в разговор. Он приехал только нынче утром и в очереди был далеко.
Данила, в третий раз за последний месяц увильнувший от службы, охотно делился опытом с непризванными:
— Наикраще тут, конешно, гуртом держаться: куды все, туды и ты. Бегут все, и ты при за всеми! Не бегут — первый пример подай, — поучал он, пряча мокрые лукавые глазки в жирных с багряным отливом шеках. — И главное тут уметь хворым прикинуться. С хворостью никто тебя держать не станет. Кому ты, к примеру, нужен, когда с очкура рук не сымаешь я на каждом углу до ветру бегаешь! Я, как нас после жайловских каперсов до Владикавказа вели, все это кажному катуху да воротам кланяюсь… Жменько-сотник, завидя то, говорит:
— Чтой-то ты, вражий сын, все по-заслед шеренгов заглядуешь?
— У меня, ваш-скабродия, в утробе язва образовалась после тех каперсов, хай им грец!
— Я те дам язву! — говорит и нагайкой через лоб грозится… Но все же до ветру пущает — от греха, значит.
До Владимирской слободы дошли — тут и разобрало меня совсем. Сотник сматерился, говорит Чирве Степке: доглядай за ним, а после догоните…
Казаки с глаз, а я это до Чирвы — агитировать, значит: "Чи самому тебе охота, чтоб черкесин какой-нибудь тебе кишки выпотрошил?" А он: "Не дюже, оно, конечно". Ну, с тем и утекли мы… Хоронились по хатам с неделю. Тольки ж вскорости кто-сь из своих и донес атаману. Нагрянули: "Ты чего, бугаяка? Убег?" А я: "Никак нет, не убег, а своими за харчами послан, голодно нонче во Владикавказе…" Сбрехнул это, а тольки боком мне все обернулось: как начали бабы таскать, кто курей, кто краюху, кто араки. "Моему, говорят, Тишке, моему Ванятке, моему Степке…" Хай им грец, всех посмешал! Хочь, не хочь, тольки делать нечего: навьючились с Чирвой теми курями да и чопу до Владикавказу. До Дарг-Коху дошли, сели на вокзале в углу, сидим, вроде поезда дожидаемся, курей энтих едим, араку попиваем. Уже и один поезд прошел и другой, а мы все сидим. Офицерья тут, в вокзале, шалапутится видимо-невидимо. Глянут: казаки дорожные — и мимо. Двое сутков так-то журавля водили… А на третьи глянул я на перрон — мать честная, богородица! Висит на столбе заместо хванаря казак и доска на груди: "За мародерство!" "Э-э, — говорю я Чирве, — брешут: за мародерство нонче не вешают, може, за дезертирство — так це другое… Давай-ка текать до своих, покуда целы". Ну и подхватились до Владикавказу. Всю дорогу придумывали, чем отбрехаться. Тольки не сгодилось ничего. Наши казаки сами уже все сбегли, получили оружие и мотнули. Иван Жайло да мой племяш Мишка подбивали людей…
12
Хцауштен (осет.) — клянусь богом.